Как люди относились к собственной подтасованной или выдуманной классовой идентичности, зачастую трудно установить. Конечно, нельзя безоговорочно утверждать, будто они считали изобретенную идентичность ложной. В автобиографиях, написанных послевоенными беженцами из Советского Союза, авторы нередко рассказывают, что сознательно искажали сведения о своем классовом происхождении, и тут же вспоминают, как искренне они чувствовали себя «советскими» людьми и как страдали, когда им отказывали в этом звании{48}. Кроме того, во многих случаях вопрос об искренности или неискренности вообще не стоял: человек знал, что у него могут быть две классовых идентичности и использовал наиболее выгодную. Возьмем, к примеру, историю крестьянки Сарбуновой из села Свияжск. После раскулачивания мужа и конфискации семейной собственности Сарбунова безуспешно ходатайствовала в суде о возвращении имущества. Затем, разведясь с мужем, она подала «заявление Прокурору [Татарской] Республики, утверждая, что муж ее действительно кулак-лишенец, а она у него за весь период замужества, около 20 лет, была лишь батрачкой»{49}. Суд счел развод фиктивным, но кто знает? Несомненно, Сарбунова винила в катастрофе, постигшей их с супругом, главным образом советскую власть. Однако порой, вероятно, обвиняла и мужа, прибегая к «советскому» языку, на котором обращалась к суду
Придуманная классовая война: претензии пролетариата на гегемонию
Параллельно с «изобретением классов» — темой данной главы — в 1920-е гг., безусловно, происходили процессы, которые можно было бы охарактеризовать как образование «настоящих» классов в марксистском понимании. Но мы их здесь рассматривать не будем, в частности потому, что в конце десятилетия их внезапно остановил новый социальный переворот, связанный со сталинской «революцией сверху»: коллективизацией сельского хозяйства, первым пятилетним планом, поставившим главной задачей индустриализацию страны, и культурной революцией. В этот период, когда государство занялось радикальной социальной инженерией, целые классы были «ликвидированы» и миллионы людей вольно или невольно переменили свое социальное положение.
В конце 1920-х гг., в крайне напряженной социально-политической атмосфере, коммунистическая партия призвала к обострению классовой борьбы, мотивируя это якобы надвигающейся внешней угрозой вооруженного нападения со стороны окружающих капиталистических держав и внутренними проблемами коллективизации и первой пятилетки. Пролетариат, по ее словам, ныне был готов раз и навсегда покончить со своими классовыми врагами. Этот «пролетариат», совершенно очевидно, следовало рассматривать как синоним государства и коммунистической партии.
В новой фазе воображаемой классовой войны и реальной государственной агрессии против отдельных сегментов общества важную символическую роль сыграла культурная революция конца 1920-х гг. Культурная революция — это процесс, в ходе которого пролетариат якобы преодолевал буржуазную гегемонию в культуре и претендовал на собственную гегемонию{50}. Его можно представить как символическую экспроприацию старой интеллигенции (она вся целиком попала под подозрение в результате показательных процессов против ряда ведущих «буржуазных специалистов», обвинявшихся в измене родине и саботаже) и обновление ее как класса путем вливания новых пролетарских и коммунистических кадров. Другим классовым врагам, в частности кулакам и нэпманам, повезло меньше — их «ликвидировали как класс» отнюдь не символически. Разоблачение классовых врагов превратилось в настоящую истерию и охоту на ведьм. Самый вопиющий эпизод этого периода — кампания по раскулачиванию, призванная «ликвидировать кулачество как класс». Она включала не только экспроприацию всех, причисленных к классу кулаков и «подкулачников», но и депортацию значительной части этой группы в отдаленные районы страны. Священники, жертвы массовых арестов, которыми сопровождалось закрытие церквей, в сельской местности также подлежали «раскулачиванию». Городских нэпманов в тот же период силой вытесняли из бизнеса и во многих случаях арестовывали, вся городская экономика национализировалась.
«Повышение классовой бдительности» в эпоху культурной революции означало расширение списков лиц, официально лишенных избирательных прав, и ухудшение положения лишенцев. Их выгоняли с работы, выселяли из квартир, не давали им продовольственных карточек; их дети не могли поступить в институт, вступить в комсомол и даже в пионеры (в возрасте 10-14 лет). В 1929-1930 гг. по государственным учреждениям, школам, институтам, комсомольским и партийным организациям, даже по заводам прокатилась волна социальных чисток. Сельские учителя, оказывавшиеся сыновьями священников, теряли работу; кулаков, бежавших из деревни и нашедших работу в промышленности, изобличали доносы; пожилые вдовы царских генералов «разоблачались» и подвергались всевозможным унижениям. Соседи и коллеги обвиняли друг друга в сокрытии классового клейма. Иногда представители отмеченных клеймом классов публично отрекались от собственных родителей в тщетной надежде смыть с себя пятно{51}.
Чтобы представить полную картину социальных сдвигов конца 1920 — начала 1930-х гг., нужно учитывать еще два важных социальных процесса. Первый — стремительная индустриализация в годы первой пятилетки (1929-1932), резко увеличившая численность рабочей силы и городского населения, стимулировавшая переселение миллионов крестьян из деревни в город. Второй — широкомасштабное привлечение молодых рабочих и крестьян в состав элиты управленцев и специалистов: с одной стороны, с помощью программ выдвижения и льготного набора в вузы, с другой стороны, путем прямого перевода с физического труда на административную работу{52}. В своем роде это не менее яркий пример социальной инженерии, чем «ликвидация кулачества как класса». Сталин называл своей целью создание новой «рабоче-крестьянской интеллигенции», что по сути означало, как я писала в другой своей работе, формирование элиты, «Нового Класса» Джиласа{53}. Сталинскую «революцию сверху», одновременно осуществлявшую программы ликвидации одних классов и образования других, можно, таким образом, считать переходом от «изобретения классов» вообще, характерного для 1920-х гг., к новому этапу — изобретению (и уничтожению) отдельных классов.
Выражаясь риторически, великое противостояние пролетариата и буржуазии завершилось в конце 1920-х гг., разумеется, победой пролетариата. Пролетарская гегемония прочно утвердилась. Буржуазия как класс исчезла. С точки зрения марксистской теории, любая возможность ее возрождения исключалась благодаря изменениям в экономическом базисе и способе производства, т. е. переходу от традиционного и мелкокапиталистического крестьянского хозяйства к коллективному, от частично допускавшихся в городах частной торговли и частного предпринимательства к государственной собственности и полному государственному контролю над городским производством, распределением и обменом. Пролетарское государство укрепилось, численность пролетариата сильно возросла в результате индустриализации, рабочие навсегда избавились от опасности попасть в зависимость к скопидомам-крестьянам или в экономическую эксплуатацию к нэпманам.
Но какой именно пролетариат стал победителем? Как мы видели, слово «пролетарии» в ранний период советской власти применялось и к промышленному рабочему классу, и к коммунистической партии. В начале 1930-х гг. два аспекта этого понятия начали сливаться. Слова «пролетарии», «пролетарский» все чаще приберегались для официальных и торжественных случаев, в других контекстах предпочтение отдавалось словам «рабочий», «рабочие».