Составление досье с первых лет было главным проектом Советского государства. На протяжении 1920-х гг. старательно собиралась социальная статистика, особенно такая, которая освещала «социальный состав» или «классовый состав» различных учреждений и групп населения. Эта статистика по сути представляла собой коллективный портрет «документальных Я»: она показывала, строго говоря, не количество бывших рабочих среди членов партии, а сколько из них считалось таковыми по документам. Цель столь интенсивной статистической работы можно определить в широком понимании как наблюдение и контроль за населением, хотя подтекст этих анахроничных терминов способен порой ввести в заблуждение{27}. Статистики, собиравшие данные в 1920-е гг. (многие из них были марксистами, но не большевиками), полагали, что участвуют в научном проекте. Стремление дать правительству четкое представление о населении страны путем создания и группирования «документальных Я» расценивалось как чрезвычайно прогрессивное{28}. Когда режим в 1930-е гг. практически прекратил систематизировать и анализировать данные, продолжая собирать их только в целях индивидуального надзора и внутренней безопасности, партийные интеллектуалы, несомненно, увидели в этом шаг назад.
Советские «документальные Я» обитали в личных делах, которые заводились на всех наемных работников, членов профсоюзов, партии и комсомола; в анкетах, содержавших ключевой классификационный вопрос о «социальном положении», которые приходилось заполнять по самым разным поводам; в автобиографиях, подшивавшихся в личное дело вместе с анкетой; во внутренних паспортах (их ввели в 1933 г.), где имелись графы «национальность» и «социальное положение»; а также в папках с «компроматом» на членов партии, полученным благодаря доносам, и в объемистых делах, которые органы внутренних дел заводили на отдельных людей, состоящих у них под надзором. В СССР сталинской поры «темные пятна» или подозрительные тени, почти неизбежные в личном деле любого человека, могли благополучно остаться там незамеченными на годы или даже навсегда, но при этом постоянно существовала вероятность, что в какой-то момент их извлекут на свет в качестве изобличающей улики.
По мнению Зильбера, чьи слова цитировались выше, «документальное Я» (формируемое бюрократом — составителем и хранителем досье) недоступно своему субъекту. Харре тоже считает, что «память документального Я» (в отличие от «памяти реального Я») «обычно не поддается самореконструкции»{29}, т. е. субъект не может ее ревизовать и редактировать. В общем и целом это, безусловно, верно. Мы увидим, однако, что в отношении советских «документальных Я» 1920-1930-х гг. необходимы кое-какие оговорки. Содержание этих «документальных Я» не было статичным и могло меняться в результате изменений государственной политики: например, приговоры, выносившиеся судами в начале 1930-х гг. по целым категориям уголовных (в действительности уголовно-политических) дел, несколько лет спустя были в законодательном порядке отменены, и это повлекло за собой занесение в личные дела новых записей — о снятии судимости{30}. Документы в личном деле того или иного человека могли быть изменены, если другой человек посылал донос с компрометирующей его информацией в бюрократическую инстанцию, где хранилось дело. Наконец, и у самих людей имелись некоторые возможности манипулировать своими личными делами. Таким образом, в составлении досье кроме государства принимали участие и отдельные индивиды, а стало быть, говоря о советской идентичности, непременно нужно учитывать «самоформирование» в смысле формирования своего «документального Я»[14].
Как могли советские граждане формировать свои «документальные Я»? Самый простой способ — сообщать ложные данные и фабриковать поддельные документы. Карикатура, напечатанная в конце 1930-х гг. в юмористическом журнале «Крокодил» (см. рис. 2), дает понять, что такая практика была широко распространена. На ней изображена анкета из личного дела. В каждой графе рисунками показаны «правдивые» сведения об авторе, способные доставить ему немало неприятностей (до революции служил в охранке, во время Гражданской войны — в Белой армии и т. д.). Поверх этих рисунков написаны обтекаемые «лживые» ответы на вопросы анкеты, которые, наоборот, могли бы помочь карьере автора (социальное положение до революции — служащий, участвовал в Гражданской войне и пр.).
Рис. 2. «Анкета и жизнь». Рис. К. Ротова (Крокодил. 1935. № 10. 4-я с. обл.)
Можно было купить на черном рынке фальшивый паспорт и соответственно набор основных персональных данных (место и дата рождения, национальность, социальное положение), которые впоследствии будут заноситься в разнообразные личные дела. До введения паспортов крестьяне, уходившие из деревни на заработки, подпоив местных должностных лиц, получали у них справки с отметкой о «хорошем» социальном положении («бедняк» вместо «зажиточный» или «кулак»)[15].
Помимо прямой фальсификации, в распоряжении советских граждан имелось много других способов манипулировать своим «документальным Я». Его можно было изменить, совершив определенные действия. Например, женщина из бывшего привилегированного класса выходила замуж за рабочего (послереволюционный эквивалент «хорошей партии»), отрекаясь тем самым от своего происхождения и разделяя «классовое положение» мужа. Сын интеллигентов шел после школы на завод, чтобы, отработав там около года, поступить в институт как «пролетарий». Сын кулака, желавший получить высшее образование, пытался попасть на рабфак (рабочий подготовительный факультет) либо сначала в армию (хотя официально туда кулацких детей не брали), чтобы также приобрести «пролетарские» права. Сельский священник отправлял детей к родственникам, находящимся в лучшем социальном положении, и те становились их опекунами или приемными родителями.
Процесс формирования «документального Я», как правило, включал два основных компонента: написание автобиографии, которую человек составлял сам, и заполнение анкеты. В автобиографии можно было опустить щекотливые моменты, например пребывание на территории, занятой Белой армией, в годы Гражданской войны. Если человеку приходилось в жизни сменить много разных занятий, он мог сделать упор на одних и обойти молчанием другие. В сложной социальной ситуации (если, к примеру, бедный родственник жил у богатого и работал на него) одну ее интерпретацию (в данном случае — «эксплуатируемый работник») можно было предпочесть другой («член семьи»)[16].
Наконец, в некоторых обстоятельствах существовала возможность оспорить или обжаловать нежелательную социальную классификацию своего «документального Я». Хотя граждане, ходатайствовавшие перед судом об официальном изменении их «сословия», руководствовались ошибочным представлением о том, что может советский закон, вполне можно было пожаловаться на те или иные дискриминационные меры, заявляя, что твое классовое положение определяется неверно[17]. Так поступали (по сути, пытаясь редактировать отдельные бюрократические «документальные Я») в случае лишения избирательных прав{31}, исключения студента из вуза, объявления крестьянина кулаком с целью чрезвычайного налогообложения в 1920-е гг., вынесения сурового приговора, продиктованного якобы неверным представлением о социальном положении обвиняемого, получения продовольственных карточек низкой категории, выселения «классово-чуждого элемента» из квартиры, отказа жилотдела признать за человеком право на дополнительную площадь из-за его социального положения[18]. Жалобщик объяснял, почему он заслуживает не той социальной категории, какую присвоили ему в учреждении, куда он направляет жалобу, подкрепляя порой свои претензии документами, взятыми из своего «документального Я» в другом учреждении.