Хогарт ушел. Она осталась в пустой и темной комнате.
Сколько времени ее держат здесь? Джун уехала довольно давно. Сколько времени прошло?
Никто не знает, где она. Никто не придет на помощь. Никому нет до нее дела.
Еще немного — и она сойдет с ума.
* * *
Невидимые руки растворили ставни. Изредка ей разрешалось посидеть на небольшой террасе, укрытой за высокими гладкими стенами. Воздух был теплый, часто шел дождь, но она не знала, какой сейчас месяц, где она находится, что будет дальше…
Вернулся Хогарт. Когда она проснулась, он сидел в кресле у ее кровати и возился с узлом щегольского аскотского галстука.
— Тебе нужно гулять, — сказал он. — Мы не хотим, чтобы ты ослабла или потеряла форму.
Она разразилась истерическим смехом.
— С каких это пор вы заботитесь о моем здоровье? — спросила она.
— Хочешь верь, хочешь не верь, я всегда заботился о тебе, правда, по-своему.
С тех пор, когда Его Светлости не было в доме, ей разрешали посидеть на улице или прогуляться после наступления темноты. Она видела сумрачную громаду дома, но в комнатах нарочно гасили все огни, чтобы она не разглядела четких очертаний. По земле среди лесов вились тропинки. С ней гулял Хогарт, сзади шел кто-то еще. Она не знала, кто.
Она даже не пыталась убежать. У нее не было сил, не было воли. По ночам холодно, а они кишат кругом, думала она. Эти люди в монашеских рясах и масках, они следят за ней из-за деревьев, не сводят глаз.
Комната, где ее содержали, была довольно удобна, ей разрешали читать. Иногда приходил Хогарт и сидел с ней, тоже читая.
— Я нашел замечательный рассказ, — сообщил он однажды, подняв глаза от книги. — О некоей мадам по имени Тереза Беркли. Она держала дом терпимости близ Портланд-Плейс. Она считала своих девочек не более чем инструментами. Гм. Она совершенно права. В этом доме вымачивали розги в воде, чтобы они оставались зелеными и гибкими. В китайских вазах держали зеленую крапиву. Подбивали воловью упряжь гвоздями.
— Хогарт, вы отвратительны, — сказала она.
— Но главное ее изобретение было сделано в 1828 году, — продолжал он, безмятежный, как всегда. — «Лошадка» Беркли, или по-французски chevalet. Что-то вроде раскрывающейся лестницы-стремянки с подбитыми мягкой тканью ступенями, регулируемыми по высоте. Жаждущего клиента привязывали к ней так, чтобы лицо его выступало из одного пролета, а интимные части — из другого. Сзади его хлестали прутьями, а спереди ублажали девочки мадам Беркли. Эти викторианцы, надо сказать, понимали вкус в запретных наслаждениях.
— Зачем вы мне это рассказываете? — спросила она. — Это что — новая игрушка Его Светлости?
— Только чтобы расширить твой кругозор, дитя мое. Чтобы ты поняла, что ты — не первая, кто пал жертвой царства — как бы это выразиться? — фантазий.
— Это не фантазии, — с горечью возразила она.
— Маркиз де Сад говорил, что животные поедают друг друга точно так же, как мы едим животных, — продолжал Хогарт. Он отложил книгу и внимательно всмотрелся в ее лицо. — Мы, животные под названием «люди», едим других животных без всяких угрызений совести, потому что считаем животных, которые идут нам на стол, ниже нас; мы правим ими. Так почему же, рассуждает глубокоуважаемый маркиз, мы, люди, не можем использовать других людей для удовлетворения своих желаний, не можем делать с ними все, что захотим? Разве не лицемерие — утверждать, будто между людьми и коровами лежит неодолимая пропасть?
— В этом вы находите оправдание тому, что сделали со мной? — спросила она.
— Если бы дражайший маркиз сумел хоть немножко обуздать собственную натуру, он бы научил мир множеству интересных вещей, — продолжал Хогарт, пропуская ее вопрос мимо ушей. — В этом его отличие от меня. При высоком самоконтроле временная утрата власти становится куда более приятной. Видишь ли, мужчины по природе своей очень просты. Если вы исполняете их желания, ваша ценность для них увеличивается. Естественно, в разумных пределах. — Он испустил счастливый вздох. — У маркиза в его замке, в Сомане, были великолепные темницы. У нас здесь тоже есть темницы. При одной мысли о них меня пробирает дрожь. Если будешь плохо себя вести, попадешь туда.
* * *
Она вернулась с прогулки — и ее уже ждал Его Светлость. Он стоял спиной к кровати, и она не могла увидеть его лица. Ей поспешно завязали глаза, подхватили, бросили на кровать и приковали руки. Его Светлость был не в духе, в его жилах пульсировала какая-то злобная энергия, она делала его ненасытным. Ей казалось, он разорвет ее надвое.
Потом он немного успокоился и заговорил.
— Согласно правилам Клуба, цена нашей гостьи составляет тысячу фунтов в неделю, — сказал он. — Это значит, что я вправе держать тебя почти двадцать лет. Эта мысль радует тебя так же, как и меня?
Ей хотелось закричать: Нет, нет, нет! но она так боялась, что не решилась сказать правду.
— Да, мой повелитель.
— Когда ты освободишься, тебя в швейцарском банке будет ждать огромное состояние. Естественно, со сложными процентами. Если я устану от тебя, то смогу освободить раньше, но я не вижу для этого причин. Твое обучение только начинается, но я уже очень рад видеть твои успехи. Может быть, я верну тебя в мир, когда ты заработаешь для меня тот миллион, который я был вынужден за тебя уплатить.
— Никто не вынуждал вас, мой повелитель, — прошептала она и стала ждать, что он ее ударит, но ничего не происходило.
— Нет, миленькая моя, ошибаешься. Вынудили. Меня вынудила ты. Мое желание стоит любых денег. Пойми это. Ты, твое тело имеют конкретную цену. До многих, очень многих мужчин уже дошли слухи о девочке, за которую член Клуба выложил миллион фунтов стерлингов. Они будут на коленях умолять, называть свою цену за то, чтобы отведать тебя. Поэтому я должен тщательно рассчитать, каким образом поскорее вернуть свои капиталовложения. Деньги, которые они заплатят, пойдут на твой счет. Таковы правила Клуба. Но другие договоренности… — Он замолчал.
При звуке его спокойного, глубокого голоса она оцепенела от ужаса. Сначала Хогарт, теперь это. Что он говорит…
— Твое обучение продолжится. Ты научишься выполнять некоторые обязанности, какими бы неприятными ты их ни находила. Ты так же легко привыкнешь к ним, как привыкла ко всему остальному. Ничего другого тебе не остается. Ты моя, и твоя жизнь тебе не принадлежит. Можешь утешаться сознанием того, что ты была избрана, и каждый раз, проявляя покорность, ты, возможно, приближаешься к окончанию твоих мук.
Он встал. Она услышала, как открылась дверь, и вошедший положил что-то на столик возле кровати.
— Ты должна носить мою печать, — сказал он. — Пусть все знают, что ты моя. Лежи смирно.
Он сел сзади нее. Неведомые люди подошли к краю кровати. Он взял ее за левую руку и крепко сжал запястье. Кто-то осторожно коснулся безымянного пальца, перевернул ладонь.
— Совершенно верно, — сказал Его Светлость.
Она услышала пронзительный свист. Потом палец пронзила острая боль, снова и снова. Пальцы Его Светлости крепче сжались на запястье. Она заплакала от боли, тихонько и жалобно всхлипывая.
Шум прекратился. Ей осторожно перевязали палец. Его Светлость выпустил запястье и встал. Она услышала шаги, открылась и закрылась дверь. Он вернулся.
— Великолепная татуировка, — сказал он. — И не менее роскошное зрелище — видеть, как эта игла вонзается в твою плоть. Твоя прекрасная кровь. Ты во второй раз истекаешь кровью. — Он зло рассмеялся. — Когда заживет, все будут рады видеть на тебе мой знак. Я-то уж точно буду рад.
Он намазал ее кремом, и она вспыхнула от нечеловеческого возбуждения. Он брал ее снова, и снова, и снова, пока не исчерпал силы. Потом уснул, прижимаясь к ней всем телом.
* * *
Ее разбудили и надели на голову капюшон, хотя глаза и без того были завязаны. Туго зашнуровали корсет, так что она едва дышала. Отстегнули цепь от кровати и надели ту самую тяжелую накидку, которую она хорошо помнила, потом подняли, перекинули через плечо и понесли. Вся кровь прилила к голове. Ее несли по коридору, через комнаты, вниз по длинной лестнице. Страшно кружилась голова, она боялась, что ее стошнит. Все ниже и ниже. Наконец, ее осторожно опустили, сняли тяжелую накидку и капюшон. Она сидела на конце какого-то удобного широкого дивана с толстой обивкой. Наручники прицепили к крюкам, вбитым в стену. Потом вокруг шеи обвился ремень, его затянули на затылке. Теперь она не могла пошевелиться.