Эта женщина чрезвычайно интересовала меня, но я не решился расспрашивать ее дальше — боялся, что она больше никогда не станет говорить со мной.
— Я не знаю, кто сделал это. Среди нас оказался предатель, но мы так и не увидели лиц тех фашистов. Кроме того, они все уже мертвы. Их убил мистер Линкольн. Так мы вышли на свободу.
— Кто такой мистер Линкольн?
— Он. Сами понимаете… хозяин. Он велел называть себя мистером Линкольном, потому что… потому что освободил рабов. То есть нас.
Ее глаза изумленно распахнулись, она залилась истерическим смехом, таким заливистым, что вскоре он перешел в икоту. Я хотел похлопать ее по спине, чтобы она остановилась, но, едва сделал шаг, она съежилась и отпрянула.
— Ох, спасибо. Не помню, когда я в последний раз смеялась так весело, — саркастически заметила она, переводя дыхание и понемногу успокаиваясь. — Но откуда вы знаете, быть может, мистер Линкольн затеял все это, чтобы получить новых домашних слуг? — Она еле заметно улыбнулась, опять растеряв всю радость. — А теперь уходите.
Я откланялся и вышел. На душе было тревожно. Но на следующий день, когда я принес ей ланч, она держала в руках тоненькую книжку в сафьяновом переплете. На обложке стояло название: «Тайны Османской империи».
— В этой книге говорится, что среди гаремных евнухов это называлось «забрить на службу», — сказала она, прочистив горло, и раскрыла заложенную страницу. — Римляне даже изобрели специальные тиски. Человека зажимали в нужном положении, и зазубренные лезвия отрезали это одним ударом. Вы слышали?
Нет, я о таком не слышал. Приятно сознавать, что вы разделяете мою пикантную тайну.
— Быстрее заживает, меньше хлопот. На рукоятках тисков часто вырезали львиные головы — жестокое напоминание об утраченной… хм, мужественности.
О, моя дорогая подруга еще не стала Белладонной, но она уже была на верном пути.
Я же не говорил, что она приятная особа, верно?
Она перевернула еще одну страницу.
— Здесь говорится, что одни евнухи становились очень чувствительными, чрезмерно эмоциональными и привязчивыми, другие, наоборот, замыкались в себе и ожесточались. Те, кто был умен, становились превосходными главными евнухами гаремов, потому что они не знали снисхождения к тем, кто смотрел на них свысока или осмеливался подшучивать. — Она вопросительно посмотрела на меня. — Как вы думаете, смогли бы вы стать хорошим главным евнухом?
Я попытался выдавить улыбку, но не смог.
— Здесь говорится еще кое-что, — продолжала она. — Ювенал пишет: «Существуют девушки, которым нравятся евнухи, лишенные мужского естества. Такие гладкие, безбородые, их приятно целовать и не нужно беспокоиться об абортах!»
Она захлопнула книгу и протянула ее мне.
— Возьмите. Может быть, она вам поможет.
— Наверное, римляне знали нечто такое, что неизвестно мне, — сказал я, и она одарила меня едва заметной улыбкой — на сей раз настоящей. От этой улыбки в воздухе переместились какие-то мельчайшие молекулы, из ее глаз исчезли последние следы страха и горечи.
Каждый день я приносил и уносил ей подносы с едой, и с каждым днем мы разговаривали чуть-чуть больше. У меня развязался язык, мне не стоило никакого труда рассказать ей о себе, о моем брате, и в конце концов она поверила, что мы с Маттео не предадим ее. Мы стали союзниками, друзьями навеки, раскрыли друг другу сердца. Я понял, что нашел свое истинное призвание.
А потом она показала мне дневник, спрятанный внутри томика «Упадка и крушения Римской империи» Гиббона. Она вела его, чтобы не сойти с ума. Я рассказал ей то немногое, что знаю о мистере Линкольне — она называла этого человека Его Светлость, — и по ее просьбе переписал дневник. Я старался, чтобы моя рука не дрожала, иначе почерк получился бы неразборчивым. То, что было нужно, я рассказал Маттео, и вместе мы выработали план бегства. Мы не знали, куда идти, где прятаться, знали только, что должны бежать.
Это и вернуло ее к жизни, призналась она позже. Заставило ее снова думать. Строить планы. Помогло увидеть будущее в мире, который чуть не уничтожил ее. Помогло родить ребенка. Помогло, несмотря ни на что, сохранить надежду.
Но она так никогда и не смогла вернуться к нормальной жизни. Да она и не хотела, после всего…
Я люблю ее, хоть и не могу любить. Люблю ее даже сильнее, потому что не могу.
Что может занять в нашей жизни место женщины?
Для меня это вопрос не из легких.
* * *
Нет, для тех мук, что терзают нас, исцеления не существует. Мерано никогда не считался шикарным курортом, таким, как, например, Монтекатини, а теперь и совсем захирел. Здесь безлюдно и тихо. Сейчас тут всего несколько гостей, и они, по крайней мере до прибытия мистера Дрябли, держатся замкнуто. Как и мы. Синьор Гольдини, говорливый управляющий, восторгается нами, потому что мы забронировали номера на очень долгий срок, а я, кроме того, щедро даю на чай, поэтому он охотно выполняет мои маленькие просьбы. Он заботится, чтобы никто не нарушал наш покой, когда Ариэль неважно себя чувствует, а это случается довольно часто. Для Брайони он вызвал из соседней деревни милого патриархального старичка — здешнего педиатра. За несколько месяцев Мерано превратился для нас в тихую гавань. Здесь, после бегства из Бельгии, мы могли спокойно укрываться на глазах у всего света, и никому не пришло бы в голову искать нас в этом курортном местечке. Наш побег…
Нет, нет, нет, хватит об этом. Мне нужно очень многое рассказать вам, и побег подождет. Прежде всего мне нужен послеобеденный моцион.
Понимаете, кастратам, как и всем увечным, на водах всегда делается легче. Мы греемся на солнышке, и каждый день кажется нам чуть теплее вчерашнего. Мы радуемся, что дни текут так скучно, с приятным однообразием, благодарны персоналу за то, что он не сует нос в наши дела, любуемся тихим журчанием воды в источнике. Мы встаем с первым солнышком и идем в бюветы пить теплую, солоноватую минеральную воду, насыщенную радоном; подозреваю, в нее добавляют чуть-чуть мышьяка, чтобы улучшить пищеварение.
Или, скорее, убить то, что еще осталось от пациента.
Маттео встает, молча указывает в сторону парка и уходит. Он почти разучился говорить, хотя иногда лепечет что-то ласковое, когда успокаивает Брайони. Когда она начнет говорить, то наверняка будет шепелявить, как он: «Томатино».
— Он за две недели и слова не произнес, — говорит Ариэль, глядя ему вслед. Его плечи сгорбились.
— С Графом Скорбей какая-то женщина, — говорю я, чтобы отвлечь ее. — Блондинка, хорошенькая, явно при деньгах. Она плачет. Нет, погоди-ка. Теперь она вопит на кого-то. Гм. Что бы это значило? Как это у женщин получается — одновременно горевать и повелевать?
— Откуда я знаю? Сколько ей лет?
— Она моложе, чем можно дать на вид. — Когда она встала, мне подумалось, что у нее на щеках, наверное, отпечатались все папилярные линии — так долго она сидела, уткнувшись лицом в ладони. — Может быть, его дочь. Или молодая жена, которую он бросил, приехала умолять его вернуться домой. Или любовница, которая отдала в залог все драгоценности. — Она уходит, я долго смотрю ей вслед. — Она совсем не похожа на него. И не похожа на любовницу. Хотя… кто ее знает!
В эту минуту мимо нас вздумалось пройти мистеру Дрябли. Он приподнимает широкополую панаму, потом вдруг поворачивается на каблуках и плюхается на шезлонг рядом с Ариэль. Она поднимает на него глаза и цепенеет. Воздух вокруг нее словно густеет. Он напугал ее так, что бедняжка не может пошевелиться. Он пришел не просто так — ему что-то нужно от нее. Волны желания поднимаются от его покрытого испариной лба, как предзакатный туман над источником.
Мистер Дрябли утирает лицо накрахмаленным платком. Этот платок — единственная неизмятая деталь его бежевого льняного костюма, свисающего мешком с обрюзгших плеч. Не могу понять, почему ему вздумалось надеть галстук, отдыхая на водах. Это напоминает мне Хогарта, а Хогарта я не люблю.