— Не хотите ли вы сказать, мистер Петтигрю, — неожиданно прервал его судья, — что жертву убила эта свидетельница?
С точки зрения защиты это был неподходящий вопрос, заданный в неподходящее время и неподходящим тоном. План кампании, разработанный с величайшей тщательностью и чрезвычайно искусно проводившийся в жизнь, был грубо сорван. Петтигрю намеревался постепенно, малыми дозами, внедрить в сознание присяжных подозрение, которое могло бы привести их к разумному сомнению относительно виновности его подзащитного. В конце концов обвинение против его жены было бы выдвинуто, но не ранее, чем в результате многочисленных умно организованных вылазок под ее «светлый образ» была бы подведена мина и доверие к ней было бы подорвано серией ее вынужденных побочных признаний. К тому времени жюри, увидев, что эта женщина — порядочная дрянь, было бы готово поверить в худшее. Но откровенное обвинение, резко вброшенное раньше времени, шокировало и испугало присяжных.
— Милорд, — сказал Петтигрю, сохраняя все возможное хладнокровие, — в мои обязанности не входит предполагать, что кто-то другой виновен в этом преступлении. Моя аргументация призвана в надлежащее время показать, что обвинение не представило исключающих сомнения доказательств того, что виновен мой подзащитный. И я намерен задавать свидетельнице вопросы, которые помогли бы членам жюри прийти к этому заключению.
— Не сомневаюсь, — сухо заметил Брадобрей, — но вами были заданы свидетельнице некоторые вопросы, которые, по крайней мере на мой взгляд, ведут исключительно к подобному заключению. Ради справедливости — как минимум по отношению к ней, если не к кому-то другому, — этот момент следовало бы прояснить. Однако если вы сами не желаете поставить прямой вопрос, это сделаю я. Миссис Окенхерст, это вы убили Палмера?
— Нет, милорд.
— Очень хорошо. Продолжайте, мистер Петтигрю.
И мистер Петтигрю, раздосадованный до глубины души, продолжил. Искусство перекрестного допроса главным образом основывается на умении правильно выбрать время. Вопрос, который мог бы оказаться убийственным, будь он задан в нужный момент, пропадает втуне, если поставлен не вовремя. Именно это и произошло в данном случае. Более того, неуместное вмешательство судьи предупредило свидетельницу о том, что на нее надвигается. Она получила время и возможность собраться, чтобы отразить удар, и действительно, когда момент настал, встретила его с идеальным самообладанием.
И это, как впоследствии, обсуждая дело задним числом, согласились Петтигрю и Баббингтон, предрешило исход процесса. Он продолжался, обе стороны боролись до конца, но присяжные не забыли этого поворотного пункта, а Барбер в своей заключительной речи еще раз напомнил им о безосновательном обвинении, которое было брошено опозоренной таким образом (и, кстати, чрезвычайно миловидной) женщине. Почти такой же губительный вклад, как показания жены, внес в свое осуждение сам Окенхерст. Элис была великолепной свидетельницей. Он же, уродливый, нескладный, мало сообразительный и явно неискренний, — отвратительным. Тем не менее вопрос оставался подвешенным, когда процесс подошел к своей финальной стадии. Заключительная речь Баббингтона представляла собой истинный шедевр. Она была обоснованной, убедительной и исключительно беспристрастной. Лишь к самому концу он неосознанно позволил своей склонности к драматизму взять над ним верх. В голосе появилось слишком много эмоций, и жесты Стали слишком энергичными доя королевского обвинителя. В том не было преднамеренности со стороны Баббингтона, просто таким уж он уродился. Как бы благонамеренно ни начинал он свою речь, после долгого стояния на ногах старый демон начинал овладевать им, и он снова превращался в того Баббингтона из колледжа Магдалины, президента Драматического общества Оксфордского университета, которому, как верили все, была предуготована головокружительная карьера.
Петтигрю, корябая неразборчивые заметки на лежавшем перед ним листе бумаги, размышлял: не рискнуть ли еще раз использовать вступление, с помощью которого он однажды уже разнес Баббингтона в пух и прах в ходе рассмотрения Искового заявления:
Когда любимый публикой актер,
Окончив роль, подмостки покидает,
На сцене ж появляется другой,
То на него все смотрят без вниманья,
Зевают, слушая его слова…
[37] Он посмотрел на присяжных. Нет, эти не оценят Шекспира. И к тому же сочтут такое обращение легкомысленным, а ему сейчас следует избегать легкомыслия. Черт, дело-то серьезное, по совести говоря. Абсурдно было ему, в его возрасте, нервничать по поводу очередного дела, но в данном случае он, безусловно, нервничал. Как бы ему хотелось не испытывать столь отчаянного желания спасти своего подзащитного, а также не участвовать в столь неравной борьбе, одному против трех — Баббингтона, утиравшего пот с лица после своей бурной речи, самого обвиняемого, который с этим его разбойничьим лицом был худшим врагом самому себе, и Брадобрея, возвышавшегося на своем троне с презрительно поджатыми губами.
Петтигрю мудро решил не пытаться переплюнуть Баббингтона в красноречии. Объем риторики, которую способна воспринять аудитория на определенном отрезке времени, как он хорошо знал, ограничен, а эта конкретная аудитория уже была, словно наркотиком, накачана не только обрушившимся на нее потоком слов, но и спертым воздухом, который вдыхала последние три дня. Попытайся и он взывать к ее эмоциям, она просто погрузилась бы в транс, вынырнув из которого, испытывала бы глубокое уважение к дару красноречия ученого джентльмена, но ничего не поняла бы по существу. Некоторые громкие репутации были сделаны на речах, произнесенных в подобных обстоятельствах, но на удивление высокий процент тех, в чью защиту они произносились, был осужден. Таким образом, в данном случае обвинитель и защитник поменялись своими обычными ролями. Петтигрю был сух, неэмоционален, порой прибегал к почти разговорной речи. И вскоре начал сознавать, что его метод оказывает воздействие. Члены жюри, поначалу разочарованные тем, что их не собираются угостить еще одной изысканной речью, стали внимательно прислушиваться. Более того, к собственному удивлению, они обнаружили, что начинают думать. И мало-помалу, простыми, банальными фразами, Петтигрю протянул ниточку, которая подвела их к тому, чтобы размышлять в нужном ему направлении.
А потом разразилась катастрофа — катастрофа в таком тривиальном, негероическом обличье, что, вероятно, не более десятка человек в зале вообще восприняли ее как таковую. Петтигрю говорил об угрозах, которыми обвиняемый предположительно осыпал жертву, и последовательно, случай за случаем, разбирал то, что, как он предполагал, было всего лишь несколькими грубыми словами, к тому же припомненными спустя долгое время и преувеличенными сверх всякой меры ненадежными свидетелями.
— Теперь обратимся, — сказал он, — к показаниям мистера Гритхема. Он, как вы помните, сообщил, что встретил обвиняемого возле его кузницы в понедельник накануне трагедии и…
— Во вторник, — вдруг перебил его Барбер. — В понедельник мистер Родуэлл видел нож. А свидетельство мистера Гритхема относится ко вторнику, следующему дню.
— Благодарю, ваша светлость, — сказал Петтигрю, уязвленный его вторжением. — Господа присяжные, вы помните эпизод, о котором я говорю. Понедельник или вторник — значения не имеет, но мистер Гритхем…
— Думаю, это имеет значение, — снова перебил его Барбер. — В столь серьезном деле важно быть точным во всем. В моих записях ясно значится: вторник. Сэр Генри, вы помните, когда это было?
Сэр Генри, к глубокому сожалению, не помнил.
— В моих заметках сказано: вторник, — настойчиво повторил Брадобрей. — Разумеется, я могу ошибаться, но…
В этот момент встал сам мистер Гритхем, сидевший где-то в темной глубине зала, и попытался внести ясность, но был бесцеремонно одернут, ему приказали молчать.