Судья Чейз огляделся. Затем спросил:
— Я должен стоять, сэр?
— Принесите обвиняемому стул, он не желает стоять.
Потом я сказал одному сенатору-федералисту, что в палате лордов обвиняемый всегда стоял перед судом на коленях. Мое пояснение встретили в штыки, как я и ожидал: федералисты теперь уже не сомневались, что я изо всех сил поддерживаю Джефферсона. Он и сам так думал.
Судья Чейз попросил дополнительного времени для подготовки дела. Я велел ему повторно явиться в сенат 4 февраля.
Джефферсон был в восторге.
— Они уже обороняются. Вы вели себя молодцом.
— Благодарю вас, сэр. — И я выразил желание, чтобы мой пасынок Дж. Б. Прево стал членом Верховного суда Нового Орлеана, чтобы мой шурин Джеймс Браун стал министром по делам территории Луизиана и чтобы генерал Джеймс Уилкинсон стал губернатором территории Луизиана.
— И это все? — Джефферсон пытался за иронией скрыть изумление. Он не привык к открытой торговле.
— Если бы вы могли назначить меня губернатором Орлеана вместо Клерборна, я был бы вполне счастлив. Но думаю, это невозможно.
Джефферсон посмотрел мне прямо в глаза, что с ним случалось весьма редко. Нас разделял новый вариант знаменитой копировальной машины.
— Мне не хотелось бы объединять военную и гражданскую власть…
— Генерал Уилкинсон самый гражданский из всех генералов, каких я знаю, а я знаю его очень давно. Он будет на месте в Сент-Луисе.
— Вам самому ничего не нужно?
— Нет, сэр.
— Куда вы направитесь, когда… окончится срок вашей службы?
— На Запад. Возможно, в Кентукки. У меня там земля.
— Вы не вернетесь в Нью-Йорк?
— Вряд ли. К тому же меня уже ничто там не ждет. Сейчас, — добавил я благоразумно. Я предполагал, что ему известно то, о чем знали все. Ричмонд-хилл и все, что там находилось, было подавно продано с аукциона в уплату долгов. Мне разрешили оставить лишь содержимое винных погребов и библиотеку.
Потом Джефферсон утверждал, будто я тогда просил у него пост в правительстве, а он мне отказал. Ложь, удивительная даже в его устах! Я ничего для себя не просил, ибо мне ничего не было нужно (или так мне казалось). Джефферсон великолепно разбирался в политике и в купле-продаже; умел он и создать видимость, будто он не мелочен. Без промедления он отдал мне все три должности, чтобы я помог ему уничтожить судью Чейза и Верховный суд. Я принял от него взятку, а затем, как сообщала недружественная мне газета, провел процесс с «достоинством и беспристрастностью ангела, но с жестокостью дьявола».
Как я и предполагал, Джон Рэндольф ужасно подвел обвинение. Права он совершенно не знал, а обычная его язвительность была неуместна, по крайней мере с моей точки зрения, а ведь я сидел в председательском кресле. В конце концов он совершенно провалился и обвинительную речь произносил заикаясь, со вздохами и стонами. В заключение он поздравил нас всех с «окончанием страданий, моих и ваших». Очень мило с его стороны.
После весьма пристрастного голосования судью Чейза оправдали из-за отсутствия состава преступления.
На следующий день после процесса, 2 марта 1805 года, в час пополудни, я председательствовал в сенате. Зал все еще был одет в парадный пурпур. Но у меня болело горло, поднялась температура, и мне непреодолимо хотелось уйти.
Во время первой же паузы в прениях я поднялся и попросил тишины. Думаю, все знали, что сейчас произойдет. Я произнес несколько слов экспромтом. Я не из тех, кого называют «пламенными» ораторами, но тут мне более или менее сносно удалось настроить моих слушателей на нужный мне лад.
Я начал с самого зала, все еще убранного для процесса. Все мы понимали, что в этом зале мы сообща творили историю. Я напомнил об этом сенаторам и об их долге хранить и защищать конституцию.
— Это здание — святилище, — сказал я (цитирую по памяти, ибо текст речи не сохранился), — цитадель законности, порядка и свободы; и здесь-то, — я указал на временную, но знаменательную для меня расстановку кресел: целый месяц сенаторы заседали здесь не как законодатели, но как судьи, — здесь-то, в этой высокой обители — здесь или нигде, — и будет оказано сопротивление шквалу политического безумия и тайным уловкам продажности, и, если конституции, не дай бог, суждено погибнуть от грязной руки демагога или узурпатора, последние вздохи ее будут услышаны в этом зале.
Я почувствовал, как никогда ни прежде, ни потом, что полностью завладел вниманием аудитории. Обычно холодный и шумный, зал замер.
— А сейчас я хочу проститься с вами, возможно навсегда. Надеюсь, что поступал с вами по справедливости. Но если я когда-нибудь кого-то оскорбил, то знайте — лишь по слабости человеческой, а не по злой воле. Да благословит господь всех сидящих в этом зале! Отныне и во веки веков.
На этой ноте я покинул Капитолий, чтобы уж более туда не возвращаться. Говорили, многие сенаторы плакали в конце моей речи. Они так растрогались, что единодушно приняли резолюцию, в которой среди прочих похвал выражали «полное одобрение поведения вице-президента». Приятно. Позже сенат, уже не единодушно (воздействие моей речи стало ослабевать), проголосовал за мое пожизненное право отправлять письма без марок. Однако, проходя через палату представителей, это постановление затерялось. И поэтому я с тех пор покупаю почтовые марки.
Совсем недавно меня кто-то спрашивал, против какого «узурпатора» я предостерегал сенат.
— Против Джефферсона, — сказал я, к удивлению собеседника. — Ведь мы только что видели, как он пытался подорвать конституцию и разгромить Верховный суд. Он преуспел бы в этом, не останови его сенат. — Но поскольку это противоречит легенде, иные полагают, будто я предостерегал сенат против своего собственного узурпаторства!
Я оставался в Вашингтоне еще две недели, прощался, занимался нескончаемыми делами, готовился к путешествию на Запад. С президентом я больше не виделся, но он сообщил мне, что мои друзья получили назначения.
Попытки устроить мне проводы я отклонил. Я хотел тихо, без шума уйти из политической жизни республики. На первый взгляд будущее мое было не блестяще. Я не мог вернуться ни в Нью-Йорк, ни в Нью-Джерси. Я потерял Ричмонд-хилл. Я остался без денег. Я овдовел. Мне исполнилось сорок девять лет. И тем не менее я верил, что стою на пороге великих свершений. Будто мне дали вторую жизнь. На душе у меня было легко, и я никому на свете не завидовал, когда в четыре часа утра сел в дилижанс, отправляющийся в Филадельфию.
Бодрый, оживленный, полный надежд, я радовался даже сырому холодному ветру с вонючего Потомака, когда конские копыта процокали мимо позорных столбов, виселиц и колод.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Сегодня после обеда мистер Дэвис пришел обсудить какой-то юридический вопрос с мистером Крафтом. Закончив, он зашел в кабинет полковника, где я теперь работаю.
— В трудах праведных?
— А вы?
Не могу я заставить себя относиться к нему с симпатией, ведь он не только мой искуситель, но и соперник. Я стал воспринимать мемуары Бэрра так же серьезно, как и памфлет и деньги, которые за него получу.
— Медленно у вас дело движется.
Мистер Дэвис сел на стул, на котором, бывало, сиживал я, строча под диктовку. Я положил ноги на каминную решетку, в точности как полковник.
— На прошлой неделе, как и следовало ожидать, кандидат вигов на пост губернатора потерпел поражение.
— Но мы обязательно победим на национальных выборах в будущем году. — Мистер Дэвис вечный оптимист. — С вашей помощью, конечно. — Не очень тонкая шутка.
— Я закончу примерно через месяц.
И в самом деле, я уже закончил всю основную работу. Осталось освоить пасквильный стиль.
— Как полковник?
— В прекрасном расположении духа.
Мистер Дэвис покачал головой — не то недовольно, не то удивленно. Вечная двусмысленность.
— Удивительный человек.
— Кто первым выстрелил, — спросил я, — Гамильтон или Бэрр?