Мы ушли только на рассвете.
Я, кажется, схватил триппер. Жжение при мочеиспускании и воспаление крайней плоти. Что бы сказал Старожил?
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
18 декабря 1835 года
Как и все жители города, сегодня ночью я не сомкнул глаз. Половина Первого округа сгорела дотла.
Дантовский ад: лед и пламень. Ужасающий перезвон колоколов, шум пожарных насосов и рушащихся домов. Полночное небо пылало малиновым заревом. Каждый грамотный житель Нью-Йорка говорит о последних днях Помпеи.
Я рад, что мне не придется описывать увиденное: перед глазами стоят зловещие картины Уолл-стрит в пламени. Ледяной ветер и огонь — явная аномалия.
Вдруг новое здание торговой биржи захлестывает мощная огненная волна. Спустя минуту я увидел сквозь стену статую Александра Гамильтона, что высится в главном зале.
Несколько молодых моряков бросились к зданию и попытались спасти статую. Они стащили ее с пьедестала, но тут полиция выгнала их на улицу — за мгновение до того, как здание с грохотом рухнуло, и Гамильтон исчез под обломками. (Его неудавшимся спасением руководил молодой офицер с военно-морской верфи — сын банкира, разумеется.)
Пожарники направляли шланги на пламя, но вода из насосов не шла. Вернее, шла, но тут же превращалась в сталактиты.
У всех сегодня глаза красные от дыма, не говоря уже о слезах. Уничтожено около девятнадцати городских кварталов (примерно семьсот домов). Общие потери исчисляются пятнадцатью миллионами долларов; значит, с сегодняшнего утра все страховые компании города разорены.
В полдень мы с Леггетом шли по Уолл-стрит. Руины еще дымятся. На берегу реки Норт огонь еще бушует, правда не сильно.
— Конец света. — Ничего лучшего я не мог придумать.
— Если бы! Кое-кому из наших бизнесменов было бы в самый раз, — нерешительно добавил Леггет.
Подошла группа пьяных ирландцев, каждый держал в руках украденную бутылку шампанского. Леггета сразу узнали.
— Там они получат не больше пяти процентов прибыли, — сказал один. Должен сознаться, мы не без труда разобрались в его словах из-за грубого ирландского акцента, но, когда он ткнул большим пальцем вниз — на руины торговой биржи (она теперь как разрушенный римский храм) — и сказал что-то насчет «аристократов», мы уловили, что он имеет в виду. Леггет усмехнулся и вздернул большой палец кверху.
Лавочники на боковых улицах мрачно рылись в золе в поисках того, что пощадило пламя. На Перл-стрит милями валяется на тротуарах полусгоревшая одежда. На Фултон-стрит — мебель. Каждая улица напоминает базар под открытым небом, где торгуют обгорелым хламом. Бедняки тащат, что попадет под руку, особенно продукты… а свиньи устроили себе национальный праздник и свирепствуют. Целыми армиями движутся они вдоль улиц, роются в развалинах, жадно пожирают бесчисленные остатки обедов; единственный радостный звук в городе — их визг и хрюканье, когда они находят деликатесы в тех местах, где когда-то стояли таверны, бакалейные лавки, дома.
Вскоре мы посетили полковника Бэрра. Полковник искренне обрадовался, увидев Леггета.
— Садитесь. Расскажите что-нибудь приятное. Я ведь очень стар, знаете ли. — Полковник метнул в Леггета вовсе не старческий взгляд.
— Торговая биржа в развалинах… не правда ли, приятно? — подыгрывал Леггет полковнику.
— Такое новое, дорогое здание.
— Погибла статуя Гамильтона, — добавил я.
— О пламя, очистительное пламя! Оно не щадит ни живых, ни бронзовые их подделки. — Полковник поежился, хотя в комнате было душно. — Теперь, Чарли, ты понимаешь, почему меня так тянет к теплу? Собираюсь перейти в иной мир и, так сказать, заранее готовлюсь.
Полковник сказал Леггету, что огорчен его уходом из «Ивнинг пост».
— Все потому, что вы пытались найти общий язык с политиками, говоря с ними на языке морали. Странный способ общения, должен заметить.
— И, очевидно, обреченный на неудачу. — Леггет постарался как можно незаметней кашлянуть в платок. Мы с полковником отвернулись.
— Разумеется, обреченный, — согласился полковник. — Хотя американцы вечно оправдывают личные интересы аргументами морали, их подлинные интересы вне моральных категорий. И все же, как ни парадоксально, только американцы — хотя и немногие — иногда пытаются придерживаться морали в политике.
— Все влияние вашего деда.
— Хоть бы от него был какой-нибудь толк!
Леггет, к моему удивлению, не был склонен к полемике, не упомянул «мексиканский проект» полковника. Спрашивал полковника о годах, проведенных в Европе. Я делал заметки, хотя не представляю, как втиснуть их беседу в теперешние мемуары.
— Вы правда были знакомы с Джереми Бэнтамом? — Изумление в тоне Леггета не слишком понравилось полковнику.
— Да, и Джереми Бэнтам был правда знаком со мной, мистер Леггет.
Сознаюсь, до сегодняшнего дня Бэнтам был для меня пустым звуком; он хорошо известен в юридических кругах тем, что обвинил величайшую фигуру в юриспруденции Блэкстоуна в чрезмерном благоволении к сильным мира сего, которое помешало правовым реформам.
— Я считаю его лучшим умом нашего времени. — Леггет не раз говорил это о других, и всегда с вполне искренним пафосом.
— Да, удивительный ум, — согласился полковник. — Когда я встретил Бэнтама в 1808 году, он писал уже сорок лет. И только два человека в Америке его понимали. Галлатэн и я. Я ставлю его выше Монтескье. Конечно, он понимал право, как никто — ни до, ни после. Я не раз останавливался у него под Лондоном. Чудаковатый, маленький, совсем карлик. — Полковник всегда говорит о небольшом росте других, совершенно забывая о своем.
— Я часто цитирую многие его высказывания о демократии.
— Вот как? — вежливо отозвался полковник. — Бэнтам, конечно, тяготел к демократии, хотя так и не вкусил ее. Он любил повторять старинный афоризм о «большем счастье для большего числа» людей.
— Вы в это не верите?
Полковник ответил на вопрос деликатно:
— Кто не желает счастья для всех? Я просто не уверен в том, достижимо ли оно.
— Уверяю вас, что нет, и… — начал Леггет.
Но полковник его не слушал. Прошлое теперь для него гораздо ярче настоящего. Все-таки он очень стар.
— В доме Бэнтама под Лондоном мы работали за одним длиннющим столом, а за нашей спиной пылал громадный камин — мы оба вечно мерзли. Мы молча работали часами. Иногда он задавал мне вопросы об американских законах. Он занимался систематизацией английских законов. Систематизировать. А знаете, ведь он сам изобрел этот глагол. И еще он изобрел глагол «преуменьшать». Мне нравится «систематизировать», но я никогда не мог согласиться с «преуменьшать».
— А с «преувеличивать»? — То была моя единственная попытка поддержать разговор.
— И разумеется, Бэнтам интересовался освобождением Мексики. Даже хотел одно время отправиться туда со мной. Мы бы с ним вместе создали идеальное общество. Он собрал весь материал по Мексике, какой только можно. Флора, фауна, экономика. Особенно манил его климат, пока он не натолкнулся на статистику смертности. «Очень уж зловещие цифры, — сказал он. — Я хочу долго жить, Бэрр. Мне столько еще надо сделать, а ведь похоже на то, что я и года не протяну, став одним из ваших подданных. Они мрут в юном возрасте в огромных количествах от малопривлекательных болезней». Я попытался его убедить, что вместе мы продлим — даже «преувеличим» — продолжительность жизни аборигенов, а заодно и своей, но он отнесся к этому скептически.
— Вы принимаете знаменитый бэнтамовский принцип полезности?
— А кто его не принимает? Кроме, разумеется, Чарли, который о нем просто не слышал.
Сегодня я мишень для его насмешек. Я аккуратно, как школьник, делал заметки. Очевидно, Бэнтам считал, что у людей лишь два стремленья: нажива и наслаждение, — он счел эти стремленья основой человеческого существования (ненавидя апостола Павла) и пытался построить на них философию, краеугольным камнем которой стала красноречивая защита ростовщичества. В Нью-Йорке он бы чувствовал себя как дома.