ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Сегодня утром впервые в этом месяце я направился в контору на Рид-стрит.
У Крафта появился новый партнер, он взял еще одного клерка (на мое место); с удивительной теплотой он принимал меня в бывшем кабинете полковника, заново обставленном, украшенном вазами с весенними цветами.
— Это все моя дочь. — Он словно оправдывался за цветы. — В июне выходит замуж.
Я поздравил его и тут же выпалил:
— Я тоже женюсь. — Никогда не могу удержаться не сказать то, что у меня на уме; точнее, о чем думаю в данную минуту.
— Добрые вести. Мы имеем честь знать юную особу?
— Нет. Она недавно приехала в Нью-Йорк из Коннектикута и остановилась у своей тетушки на Томас-стрит. — Вечно мне нужно лезть в крутой бейдевинд — если я верно употребляю мореходный термин.
— Итак, вы забросили юриспруденцию?
Я перестал ходить в контору сразу после Нового года.
— На время.
— Вам надо бы сдать наконец экзамен по праву.
— Успею. Я теперь сотрудничаю в газетах.
Крафт кивнул.
— Знаю. — Мне так приятно, когда кто-то говорит, что читает меня. — Я прочитал немало ваших вещей в «Ивнинг пост». Вы — Старожил, ведь так?
Я не стал отпираться. Я не сказал ему, что в других газетах и журналах выступаю под именем Скептика (он хвалит вигов) и Мыши с галерки, которая пишет театральные рецензия и считает Эдвина Форреста величайшим актером эпохи, что и высказала недавно по случаю его отъезда в Англию (хотя Мышь и вынуждена была признать, что ей не очень понравилась игра Форреста в «Торговце из Боготы»).
— Многие литераторы — юристы. Например, Ферпланк. Например…
Но я не дал ему развить тему. Я пришел по делу (собрать частные бумаги полковника Бэрра) и вскоре удалился.
Я нашел полковника у оконца в задней стене. Жидкое апрельское солнце озаряло его лицо: он тянется к теплу и свету, как древний подсолнечник, вдруг пустивший корни в подвале.
Я вручил ему пачку документов. Он положил их на пол возле кресла.
— Что давали вчера в театре?
— Джеймс Шеридан Ноулс сам себе устроил бенефис. — Я пересказал полковнику несколько сцен из пьес, написанных Ноулсом, в том числе из «Горбуна», шумного представления, которое так нравится публике.
— Признаюсь, скучаю по театру. — Единственная фраза полковника, которую можно истолковать как жалобу. Он отодвинулся от солнца и сразу превратился из подсолнечника в старого крота, прячущегося в нору.
— Продолжим суд века! — Бэрр взял в руки толстенный том. — Вот précis[98] моего процесса. Полная стенограмма на тысячу сто страниц. Почитай, когда будешь в меланхолии. А пока я в сжатой форме изложу тебе главное. Разумеется, в благоприятном для себя свете!
Воспоминания Аарона Бэрра — XXI
Относительно измены конституция недвусмысленно гласит: два лица должны засвидетельствовать, что изменник поднимает войну против Соединенных Штатов либо присоединяется к их врагам, помогая или сочувствуя им. Поскольку тем местом, где я якобы собирал «армию» бунтовщиков в декабре 1806 года, был остров Бленнерхассета, Джефферсону приходилось еще доказать, что я действительно совершил то преступление, в котором он обвинил меня в послании конгрессу.
Однако факты не отличались убедительностью. Обвинение сумело лишь доказать, что тридцать человек, связанных со мною, остановились на острове, спускаясь вниз по реке Огайо. Они не были вооружены. Не совершали насилия (в отличие от местной гражданской гвардии). Никому не угрожали. Говорили, что направляются в уошитокие земли.
Но поскольку генерал Уилкинсон утверждал, что эти невооруженные люди намеревались захватить Новый Орлеан и поднять революцию в Мексике, их — на основании косвенных улик — обвинили в развязывании войны против Соединенных Штатов, а меня сочли ответственным за их действия (хотя, когда развязывалась «война» против Соединенных Штатов в Виргинии, я находился в Кентукки) и тоже — на основании косвенных улик — обвинили в измене.
Надо ли говорить, что самое понятие предполагаемой измены противоречит конституции, что известно любому юристу в Соединенных Штатах, кроме Джефферсона. Он шел напролом. Хотя он собрал против меня почти пятьдесят свидетелей (больше половины оказались лжесвидетелями), не было никаких доказательств, что я развязал войну против Соединенных Штатов или советовал тридцати гражданам на острове Бленнерхассета развязать такую войну.
Во время судебного процесса губернатор Виргинии любезно предоставил мне трехкомнатное помещение в новой тюрьме подле Ричмонда. Никогда еще обо мне так не заботились. Тюремщик принял меня весьма приветливо и выразил надежду, что мне здесь будет удобно.
— Безусловно, — сказал я галантно.
— Надеюсь, сэр, вам не будет неприятно, если я буду запирать на ночь дверь? — Он показал на дверь, ведущую в мои апартаменты.
— Никоим образом, сэр. Я даже в этом заинтересован — чтобы уберечься от непрошеных гостей.
— Наш обычай, сэр, в девять часов тушить всюду огни.
— Боюсь, сэр, это невозможно. Я никогда не ложусь до двенадцати, и у меня всегда горят две свечи. — Я не добавил, что ложусь спать всегда с сожалением, пересиливая себя.
— Как угодно, сэр. Лучше бы по-другому… — Он вздохнул. — Но как угодно, сэр.
Мы стали отменными друзьями, особенно после того, как я стал делиться с ним дарами, которые ежечасно доставляли мне слуги в ливреях, — апельсины, лимоны, ананасы, малину, абрикосы пирожные и даже лед, предмет роскоши в тропической зоне.
Второго августа приехала Теодосия с супругом, они поселились в доме Лютера Мартина. Теодосия сразу же стала королевой ричмондского общества и настолько обворожила всех в «Золотом орле», несмотря на нездоровье и понятное волнение, что Лютер Мартин сказал: «Я женюсь на ней, полковник. Убью недостойного супруга, и тогда она будет моей по праву завоевателя».
— Благословляю. — Должен сознаться в тот момент я не имел бы ничего против того, чтоб кто-то убил моего зятя, который чуть не отрекся от меня, лишь бы не попасть в тюрьму по приказу Джефферсона. Олстон был человек слабохарактерный, и, кроме жены и сына, его ничто не интересовало. Однако же во имя нашей общей любви я прощал ему все.
Тем временем ко мне присоединился Бленнерхассет. Его тоже обвинили, и он, так сказать, пребывал не в лучшем расположении духа. Наша первая встреча прошла не слишком гладко главным образом оттого, что его угораздило явиться как раз, когда мои апартаменты тайком, при содействии доброго тюремщика, покидала одна ричмондская дама (молодая вдова, спешу добавить).
— Не имею желания осуждать вас, полковник…
— Тогда поддайтесь этому нежеланию, мой дорогой друг, и не осуждайте меня.
— Но безнравственность любого толка, вольность любого рода…
— Ну будет вам. — Я изо всех сил пытался смягчить виновного в кровосмешении дядюшку.
— …и к тому же — в тюрьме!
— А, понимаю. Неприлично. Понимаю, что вы хотите сказать.
— Нет, не то. — И он выложил мне, что хочет получить обратно деньги, которые внес на осуществление нашего предприятия. Поскольку я был не в состоянии их вернуть, он совсем по-донкихотски отказался нанять себе защитника. К счастью, моя адвокатская когорта исполнилась решимости спасти его от виселицы.
Правительство склонялось к мысли, что мой зять будет свидетельствовать против меня. Но мы сорвали этот замысел. В день открытия суда, третьего августа, мы с Олстоном вошли в зал вместе, я дружески держал его под руку.
У нас ушла целая неделя на отбор присяжных из предположительного списка. Как выяснилось, каждый предполагаемый присяжный придерживался того мнения, что я виновен. Мы бы до сих пор торчали в Ричмонде, не постанови Маршалл, что мнение о том, что подсудимый виновен, если таковое случайно, а не навязано, — еще не основание для отклонения кандидатуры присяжного. Это утонченное решение ублажило Джорджа Хэя. Но борьба продолжалась.