Канцлер Ливингстон сказал, что государственный секретарь, видимо, преувеличивает. Неужели мистер Адамс такой уж монархист?
Блестящие карие глаза округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что нам пришлось перегнуться через стол над нашими фужерами, чтобы расслышать странную угрозу:
— Поверьте, джентльмены, здесь, в этой стране, существует заговор в самых высоких кругах против наших институтов. Англия хочет изменить их по своему образу и подобию. Однажды в моем присутствии Гамильтон сказал, что наша конституция «ни то ни се». О да, в своем презрении к республике он не уступит Катилине!
Я не подозревал тогда, что во чреве времени вызреет мысль наречь меня именем классического предателя и что Джефферсон радостно исполнит обязанности повитухи при этих неестественных родах. Но я, в неведении будущего, с восторгом внимал, как прекрасный тихий голос рассказывает о том, что Гамильтон выдаст тайны Казначейства друзьям-спекулянтам в надежде создать монархию при помощи английского золота. Теперь такие разговоры вспоминаются как чистое безумие. Но в то время это звучало вполне убедительно.
Беседа, по всей видимости, произвела большое впечатление на Френо. На меня тоже. Джефферсон завораживал меня, чего я не испытывал ни с одним другим человеком. И даже когда я узнал, как небрежно он обращается с истиной, я не мог противостоять его приглушенному голосу, его ясным детским глазам, его фанатическим идеям, его махровой клевете. Без сомнения, в нем было что-то колдовское.
Канцлер съязвил по поводу известного высказывания Джефферсона во время бунта Шейса, что иногда лучшим удобрением для древа свободы служит кровь. Джефферсон ответил вполне серьезно:
— Я лишь хотел сказать, что мы сможем себя поздравить, если за двести лет у нас произойдет всего лишь один такой бунт. Надо отдать нам должное: мы исправляем нравы, не дожидаясь бунтов.
— Как бы там ни было, вы теперь герой всех «шейсовцев».
В глубине души канцлер был федералист, хоть ему приходилось изображать республиканца. Не будь он обойден с назначением на пост верховного судьи, он счел бы идеи — а то и общество — Джефферсона весьма нежелательными.
— Мы видели много этих бедняг в Новой Англии.
Джефферсон изобразил на лице грусть.
— Шейс сбил их с пути истинного. Они не поверили, что в наших силах все…
— Например, сорок процентов годовых? Или убийственные налоги? Или набитые битком долговые тюрьмы? Или…
Френо приковал взор к Джефферсону и напоминал врача, который гадает, выдержит ли больной лошадиную дозу лекарства.
— Конечно, многие их жалобы оправданны. Согласитесь, как это ужасно — бросать в тюрьму за долги.
Еще бы! Единственное, что объединяло меня, Джефферсона и Гамильтона, — это долги. Все мы жили не по средствам, на широкую ногу. Гамильтон умер, оставив долги. Джефферсон умер нищим в разваливающемся Монтичелло. К счастью, в отличие от мелких фермеров или мастеровых нас нельзя было упрятать в долговую тюрьму. Всегда кто-нибудь вызывался оплатить наши долговые обязательства, а позорные условия займа ловко прятались за затейливыми росчерками богатых магнатов, склонных искать дружбы с государственными деятелями.
Френо еще увеличил дозу.
— В Массачусетсе девяносто процентов заключенных сидят за долги. Так вот, сэр, будь я бедняком в этом штате, я бы пошел за Даниэлем Шейсом.
— Мистер Френо! — возмутился канцлер. — Конечно же, вы не разделяете взглядов этого человека? Конечно же, вы не хотите, чтобы всю собственность поровну поделили между гражданами?
За столом наступила напряженная тишина. Из гостиной доносился резкий, неприятный смех приятнейшей миссис Колден.
Джефферсон поник, сгорбился, наклонил голову, закрыл веснушчатыми руками нижнюю часть лица. Он не вмешивался в разговор.
Френо решил снять напряжение:
— Я разрешил бы вашей семье оставить за собой Клермонт, канцлер. А вот мистеру Джефферсону пришлось бы расстаться с Монтичелло, ибо он верит в демократию, а вы нет.
Джефферсон засмеялся, пожалуй, чересчур весело. Остальные сделали вид, будто им понравилась шутка. Через два года такая шутка была бы уже невозможна: эксцессы Французской революции превратили к тому времени мечту Даниэля Шейса в кошмарный сон. После парижской бойни никому в Штатах уже не пришло бы в голову предлагать раздел богатства.
После ужина мы с Джефферсоном вышли на Ганноверскую площадь. На западе проглядывала ущербная луна. В ее неверном свете Джефферсон высился надо мной, как дерево или крутой утес (стой и жди, что на тебя вот-вот обрушится лавина). Он страдал мигренями и все недоумевал, отчего бы это.
— Возможно, — сказал я в ответ на привычную жалобу, — это из-за вашего роста. Вы слишком близко к небу, к грому и молнии.
Вместо того чтобы улыбнуться моей шутке, он помрачнел.
Джефферсон шел развинченной походкой, вообще в ту пору он напоминал французского щеголя. Одевался нарядно. Длинную фигуру всегда украшали серебро и кружева, а на пальце он носил огромный золотистый топаз. Позже, сделавшись президентом и вождем демократии, он стал носить в президентском дворце старые шлепанцы и старушечьи кофты. Подобно Наполеону, актер он был великолепный, только еще утонченней, да и вообще он был куда удачливей корсиканца.
— Вот вы говорите Монтескье, — сказал Джефферсон, беря меня за руку. — В своей предвзятости он похож на англичан. Хотя в основных вопросах он проявляет мудрость. Вы с ним чем-то похожи. Он близок мне, и, конечно же, он подлинный республиканец.
На Бродвее мы обошли спящих свиней, улицы были пустынны.
Я упоминаю об отношении Джефферсона к «Духу законов» Монтескье лишь потому, что двадцать лет спустя Джефферсон жестоко на него обрушился за то, что тот доказывал, будто настоящая республика с демократическим порядком возможна лишь в малой стране. Естественно, такая «идеальная» форма правления не подходит для империи, которую Джефферсон подарил нам, незаконно присвоив Луизиану, тем самым удвоив территорию Соединенных Штатов и положив раз и навсегда конец надежде, что наша страна станет республикой, о которой мечтал барон де Монтескье и которую провозгласил Джефферсон. Чтобы обелить себя, Джефферсон восстал против своего старого идола и низверг его за «ересь» (любимое словечко Джефферсона). Но еретиком-то был сам Джефферсон, а Монтескье — истинным поборником демократии.
Я перевел разговор на политические темы. Было уже ясно, что Вашингтона сменит Адамс. Ну, а потом? Я боялся, как бы Адамса не сменил Гамильтон. Или Джефферсон. Больше некому. Я не исключал возможности, что стану лидером антифедералистов, по у меня хватало здравого смысла догадаться, что виргинец Джефферсон будет первым кандидатом в президенты после того, как Адамс ублажит Массачусетс. Независимо от того, что сулило будущее, Джефферсон нуждался во мне в ту летнюю ночь, когда мы, спотыкаясь, брели по какому-то мусору, обходя спящих свиней, ведь их визг разбудил бы и мертвого.
— По всей видимости, мы обречены на политический разброд, — меланхолически заявил Джефферсон. — Виноват во всем Гамильтон. Он насквозь испорчен.
Я промолчал, хотя питал к Гамильтону самые дружеские чувства. (Даже тогда я не знал, до чего доходил он в своей клевете.) Джефферсон же не питал иллюзий насчет нашего врага.
— Он во что бы то ни стало хочет превратить республику в монархию.
— А сам — выступить в роли Александра Великого?
Джефферсон не отличался чувством юмора.
— Нет, я думаю, королем он сделает Адамса, а сам займет пост премьер-министра, вероятно, станет новым Уолполом. Предупреждаю вас, полковник Бэрр, Гамильтон — воплощение предательства!
Я сменил тему разговора:
— Что вы думаете о губернаторе Клинтоне из Олбани?
Джефферсон был одержим, когда дело касалось монархизма, а этот порок он приписывал всем, кто стоял на его пути. Джефферсон возомнил, будто лишь он представляет демократию и что все мы, от Вашингтона до Адамса и Гамильтона, только и мечтаем о коронах и о том, как бы выбить его из седла. Я выбрал Джорджа Клинтона как совершенно безопасную тему. Он был не монархистом, а просто абсолютным властителем Нью-Йорка и врагом федералистов.