— Их было сорок семь.
— Выходит, наполовину меньше, чем установлено особым следствием моего кузена Тома.
Ну и семья — произвести на свет Рэндольфа, Маршалла и Джефферсона! Первый — психопат, второй — чудак, третий — страстный лицемер. Мало им общей крови и общего безумия — все они еще и ненавидели друг друга.
— Знаете, полковник, а ведь по конституции вы в полном праве пытаться распустить Союз штатов. — Рэндольф даже тверже Джефферсона стоял за независимость штатов. — Братец Том, в общем-то, и сам бы с вами согласился. Разве все мы, американцы, не братья? — Он зло передразнил интонацию президента.
Я отвечал вежливо, по уклончиво.
Выходя из столовой, мы с Маршаллом впервые за весь вечер поговорили.
— Я читал, — сказал я, — ваше жизнеописание Джорджа Вашингтона. — Я и в самом деле изо всех сил пытался продраться через первые четыре тома этой отменной скукотищи (столь глубоко соответственной предмету).
— О, это очень плохо написано, полковник.
Писатели — тщеславнейшие из земных созданий, Маршалл же составлял исключение. Но, быть может, его тщеславие особенно велико: предпринять такой труд, не обладая ни малейшими способностями!
Несмотря на мою лесть, Маршалл предался самобичеванию.
— Меня наставили слишком скоро это опубликовать. Там есть ошибки. А кое-что и вовсе невнятно. Не хватило времени… — Он дипломатично развел руками. — Сами понимаете.
— Вы закончили последний том?
— О да. Он уже в типографии. Посвящен президентству Вашингтона. Последний — лучше других. Надеюсь, по крайней мере.
— Ваш первый том показался мне весьма оригинальным. — Верховному судье понадобился целый том, чтобы его герой только появился на свет, подобно Тристраму Шенди.
— Никто, кроме вас, мне этого не говорил. Издатель рассказывает, что многие подписчики требуют назад деньги.
— На это издание, говорят, подписались десять тысяч человек.
— Ну что вы. Подписчиков было бы больше, но только… — и тут Маршалл осекся.
— Но только правительство усматривает в вашей работе выпад против республиканской партии, — закончил я за него.
Маршалл кивнул, довольный, что сам ничего не сказал. Потом добавил:
— Знаете, книги доставляют подписчикам по почте. И странно, все почтальоны-республиканцы отказываются доставлять «Жизнь Вашингтона».
— Загадочно, — согласился я, и мы присоединились к гостям. Вот единственный разговор, который был у меня с Джоном Маршаллом за те семь месяцев, что мы вместе провели в Ричмонде. Нечего и говорить, республиканская пресса постаралась раздуть факт нашей беседы и требовала, разумеется, отстранения верховного судьи от должности.
22 мая 1807 года в 12 часов 30 минут дня выездной суд Соединенных Штатов в округе Виргиния открылся в зале заседаний Капитолия.
Похоже на театр, думал я, оглядываясь по сторонам. Зал ломился от публики, некоторые расположились на подоконниках (стояло такое жаркое лето, что даже я не мерз).
Передо мной сидели ричмондские щеголи, похожие на придворных покойного французского короля. Сразу за ними — жители границы и предгорий в енотовых шапках и кожаных куртках; смачно сплевывая табачную жвачку, они нередко промахивались в тесноте и пачкали дорогие лондонские камзолы.
Я видел немало дружественных лиц. Часть — знакомые, но больше было незнакомых. Я заметил молодого исполина, который изо дня в день стоял на чем-то возле парадной двери. Он возвышался над залом, как ангел мщения. Через двадцать лет я встретил его в Олбани, в доме Мартина Ван Бюрена. Это был генерал Уинфилд Скотт, в то время начинающий адвокат. Он обратился ко мне необычайно приветливо: «Знаете, полковник, я никогда еще не видывал, чтоб человек так держался на суде. Непроницаемо и недвижимо, как изваяние Кановы».
Пришел и Джон Рэндольф; пользуясь своими привилегиями, он сидел в низко надвинутой плантаторской шляпе, облокотившись на судейскую кафедру и щелкая бичом по длинной ноге.
Но больше всего утешало меня присутствие Эндрю Джексона. Он стоял сзади и бросал гневные взгляды на всякого, кто свидетельствовал против меня.
Через несколько дней Джексона чуть не растерзали, когда он обратился с речью к аптибэрровски настроенной толпе у бакалейной лавки возле капитолийского газона. Но Джексон устоял и, не раз побожившись, утверждал, что я жертва политического преследования и что любой, кто верит хоть единому слову Уилкинсона, отъявленный дурак, а сам Уилкинсон лжец, ублюдок и на жалованье у испанского правительства. Моему бедному другу пришлось в Ричмонде несладко, и боюсь — как ни трудно теперь в это поверить, — что толпа просто осмеяла своего будущего кумира Эндрю Джексона. Я же благословлял его за то, что он способен на такую дружбу.
Огласили состав большого жюри. Мне удалось отвести джефферсоновского ставленника сенатора Джайлса. Но Джона Рэндольфа назначили старшиной присяжных, несмотря на его заявление суду, что он совершенно убежден в моей виновности.
Несмотря на недостаток фактов, правительство хотело привлечь меня к суду по обвинению в измене. Мелкое правонарушение их не устраивало. Тем более что при обвинении в измене невозможно освобождение под залог, а они прикидывались, будто думают, что я готов скрыться от правосудия, лишь бы не встретиться лицом к лицу с их свидетелем Уилкинсоном. В конце концов Маршаллу пришлось потребовать от меня залог в 2000 долларов.
Я напал свою защиту с напоминания, что меня три раза судили на Западе по тому же обвинению и три раза признали невиновным. Я говорил о том, что военные власти незаконно арестовали меня. Я говорил о том, что Джефферсон заинтересован в моем осуждении. Я говорил о махинациях Уилкинсона. Думаю, что я произвел впечатление, но не столько на Маршалла, сколько на публику, заполнившую зал, публику, страшившую меня своим запахом дешевого табака и едкого пота.
Некоторое время Джефферсон надеялся с помощью «признания» доктора Болмана обвинить меня в том, что я затевал войну с Испанией. Хотя Джефферсон дал слово, что никому не передаст признания доктора Болмана, он послал копию Хэю с заранее подписанным президентским помилованием. Если доктор Болман разрешит использовать признание на суде, он будет освобожден. Доктор Болман отверг президентское помилование на том разумном основании, что, раз он ни в чем не виноват, его нельзя и помиловать. Он назвал президента подлецом, нарушившим слово. Отклик Джефферсона был скор. «Предъявите Болману обвинение в измене или правонарушении», — написал он Хэю.
По моему личному (и недоказуемому) мнению, Джефферсон тогда просто спятил. Я говорю это, проведя несколько месяцев в суде, понаблюдав за двумя его кузенами и наглядевшись не только на их бесчисленные странности, но и на редкое их сходство. Головные боли Джефферсона, взрывы раздражения и непомерные расходы на розыски и фабрикацию улик (Джефферсон никогда не тратил государственных денег) для меня подтверждают тогдашнее его безумие. Не станет человек в здравом рассудке строить правительственное обвинение на свидетельстве того, о ком доподлинно известно, что он испанский агент; такому человеку нельзя было доверить и взвода, не то что всю несчастную американскую армию.
Джефферсон вел себя как женщина, решившая погубить мужчину — или, верней, двух мужчин (Маршалл тоже был его мишенью) — за то, что ее отвергли. По мере того как дело против меня рушилось, взбешенный президент перенес огонь на самое конституцию. Он взвалил всю вину на «судебную власть, независимую от государства». Угрожал изменить конституцию. «Судей должно сменять, — гремел он, — по воле президента и конгресса».
К счастью, пока длинные летние дни все удлинялись и три поколения адвокатов построили (или погубили) свою карьеру, выступая на стороне правительства либо на моей стороне, осмотрительный Маршалл, одну за другой, обошел все ловушки, расставленные Джефферсоном.
На моей стороне среди созвездия юридических талантов был славный виргинец Эдмунд Рэндольф, служивший министром юстиции при Вашингтоне. Единственным выдающимся юристом на стороне правительства был неуместно элегантный и склонный к актерству Уильям Уирт. Главного правительственного обвинителя Джорджа Хэя вообще едва ли можно назвать юристом. Да он в этом и не нуждался, ибо готовился стать зятем Джеймса Монро. Вот она, настоящая хунта!