— Успокойся, адмирал, успокойся, президент! Тпрр! Тпрр!..
— Наш осел тоже монархист, — сказал Негр.
Балагур объяснил Шеннону, что настоящее имя осла — Каналехас: так называется селение, откуда он родом. Но откликается он на любое имя, кроме короля, оно его не устраивает.
— А ото верно, что ты знаком с самим королем? — насмешливо спросил Негр.
— С каким? С Альфонсо Тринадцатым? — поинтересовался Шеннон.
— Тебе я расскажу эту историю, потому что у вас, англичан, тоже есть свой король и вы умеете его чтить.
Шеннон предпочел умолчать о том, что Ирландия — республика, и стал слушать.
— Дело было в двадцать восьмом году; Альфонсо тогда поднялся в Молину на открытие памятника капитану Аренасу, верному сыну этого города, убитому в Тистутине во время событий двадцать первого года[4]. Я служил денщиком у капитана и потому удостоился приглашения на торжественное открытие, чтобы послушать речи и прочее. На мне был военный мундир. Дон Альфонсо самолично пожал мне руку. Симпатичный такой, обходительный. Не то что надутый губернатор.
— А теперь послушай, как однажды он поехал в Мадрид, и король приказал своей королеве подать на стол лишнюю пару яиц, потому что сам дядюшка Кинтин оказал честь откушать с ними, — заключил Дамасо.
— Смейся, смейся! Мы уже с лихвой хлебнули твоей республики.
— Хе! А при короле лучше жилось?
— А потом разве лучше? Коли уж мне на роду написано быть бедняком, так не хватает еще, чтобы мною командовал такой же бедняк, только потому, что он залез выше меня… Еще чего, — и, обернувшись к Шеннону, добавил: — При республике я все марки с Пабло Иглесиасом[5] клеил вниз головой. Хорошо еще, что я допекал этим только сельского почтальона.
— Охота вам спорить из-за политики, — вмешался Сухопарый. — Пусть из-за нее грызутся богачи. Мы как бедняками были, так бедняками и останемся.
— А все потому, что в Испании никогда политикой не занимался народ, — вставил Негр.
— Как поется в том танго, которое я слышал от своей матери, — сказал вдруг Двужильный и пропел:
В Испании нашей житье
с такою кухней:
процветает одно ворье,
а рабочий — с голоду пухни.
Все рассмеялись, дружно закивав головами. Но тут появился Горбун с котелком и привлек к себе всеобщее внимание.
— Какой дух!
— Да здравствует Горбун!
— Это Паула стряпала, — внес ясность Сантьяго.
— Ешьте на здоровье, неблагодарные, — сказала девушка в ответ на их похвалы.
— Мы очень любим тебя!
— Могли бы и поменьше, — отпарировала она.
— Вот те па, братцы! — воскликнул Кривой. — А где же Обжора? Как это он не почуял такого запаха!
Сплавщики удивились. Но в ту же минуту показался Обжора: в руках у него что-то трепыхалось.
— А вот и он! — радостно воскликнул Обжорка. — Отец поймал на ящерицу кролика.
Кинтин рассеял недоумение Шеннона, разъяснив ему, что Обжора, вероятно, приклеил к спине ящерицы кусочек горящей смолы и впустил обезумевшую жертву в кроличью нору; кролик, спасаясь от огня, выскочил из своего убежища и попал прямо в руки Обжоры.
* * *
Между тем Обжора, размозжив кролику голову, повесил его на нижний сучок дерева, а сам уселся есть.
— Я его потом освежую, — сказал он, — и выпотрошу… Он совсем махонький.
— Хе! А может, лучше оставить его на завтра и сунуть в общую похлебку? — насмешливо спросил Дамасо.
— А не лучше ли сунуть в похлебку твою мать? — в сердцах сплюнул Обжора.
— Он шутит, не сердись, — умиротворяюще произнес Четырехпалый.
— Конечно, шучу, брат мой, — елейным голосом передразнил Дамасо Четырехпалого, — Кроликус vobiscum[6].
— Я не гневаюсь на тебя, — ответил ему Четырехпалый, — но грех смеяться над подобными вещами.
— Пропустите свою очередь, — предупредил их Американец.
Некоторое время было слышно только, как они едят. Когда с едой покончили, Обжора поднялся и начал свежевать кролика.
— Дай-ка мне немного соли, Паула, — попросил он.
— Не давай ничего этому жадине! — сказал Белобрысый. Но Паула протянула Обжоре маленький мешочек с солью.
— Пожалуй, надо его немного присыпать золой. Мясо есть мясо, — рассуждал Обжора, предвкушая лакомство.
— А вино всегда останется вином, — заметил Балагур. — Давайте-ка сюда флягу. От воды Тахо пучит живот и слабит. Вино же и дураку язык развяжет.
— Это куда лучше, чем спорить о политике, — улыбнулся Кривой, — Расскажи-ка нам какую-нибудь историю, Кинтин.
— Ну что ж… слушайте. Еще в те времена, когда стоял на своем месте замок Альпетеа, жила в Гвадалахаре донья Хуана. Она овдовела в тридцать три года и вскоре снова вышла замуж.
— Хе! Видать, у нее денежки водились.
— Может, и так, потому что характер у нее был еще похуже, чем у моей Марианы, прости меня господи. Так вот, однажды вечером ее муженек отправился куда-то после попойки с приятелями — уж куда не знаю! — а только вернулся на заре, и донья Хуана его не впустила. «Отвори, жена, это я, Хуан», — кричал ей муж. «И не подумаю, порядочная женщина никому не отворит ночью, если ее мужа нет дома». Так и оставила его за дверью.
— Правильно сделала, — вырвалось у Паулы.
Шеннон вспомнил наваху, спрятанную у нее на груди.
— Что до меня, — вставил свое слово Сухопарый, — то я бы плакать не стал, постучал бы в дверь к другой. Уж куда-нибудь достучался бы. Дверей много.
— Эта история, наверное, с тобой случилась, Кинтин, — пошутил Белобрысый, — а ты выдаешь нам ее за чужую.
— Нет, об этом написано в книге, я сам читал, — вмешался в разговор Шеннон, — Это были донья Хуана де Мендоса и ее второй муж, племянник короля Энрике Второго.
Заметив, какое удивление вызвали у всех его слова, он объяснил, что изучал историю и литературу Испании.
— Мне бы хоть грамоте научиться! — прошептал Лукас, примостившийся за спиной у Шеннона. — Я даже бук» не знаю.
— Я научу тебя, — пообещал Шеннон. — Вот увидишь, это совсем нетрудно.
— Хотелось бы знать все истории, — вздохнул Кинтин. — Но откуда их знать деревенскому бедняку, если он рос одни, словно пленник, у которого убили птичку.
— Ты и эту историю знаешь? — удивился Шеннои.
— Это не история, а быль. В нашем селе ее каждый знает.
Шеннон объяснил, что о пленнике говорится в одном из лучших испанских романсеро и продекламировал его полностью:
Я в темнице своей не ведал:
день настал иль ночь занялась;
только пташка меня будила,
возвещая рассветный час.
Подстрелил ее арбалетчик —
бог за это ему воздаст.
Шеннон видел, что люди слушают его затаив дыхание. С искренним, нескрываемым волнением.
— А ну-ка, Балагур, теперь твой черед, — подзадорил его Дамасо. — Неужто дашь англичанам заткнуть себя за пояс?
— Где мне знать такие топкости, дружище… Разве что спеть куплеты про жнецов. Уж их-то он наверняка не слышал.
И подстрекаемый товарищами Балагур начал:
Шли жнецы из земли кастильской,
как жатвы пора началася:
без гроша, в грязи и лохмотьях,
ребра — кости одни без мяса.
Шеннон почувствовал себя перенесенным в средние века, в атмосферу «Кентерберийских рассказов»; слушатели внимали рассказчику-балагуру и уже не в первый раз наслаждались знакомыми шутками. Последние строки этой непристойной истории завершились громовым хохотом, после чего сплавщики стали расходиться на ночлег. Шеннон задержался немного, чтобы показать Лукасу гласные буквы. Тут же, у этого крошечного очага человеческой культуры, Обжора тщательно обгладывал кроличьи кости и только после этого бросал их собаке. Блики огня озаряли его скулы и белки глаз, делая его похожим на доисторического человека, едва покинувшего царство животных.