Он немного успокаивается. Но тут же, вспомнив остальное, приподнимается, опершись на ночной столик. У него слегка дрожат руки, но он с шумом открывает один из ящиков и достает зеленый продолговатый пакет. «Бери, — говорит он, протягивая пакет Паскуалю. — Бери, говорю. Я хочу наказать себя за глупость, за недоверие. Сейчас, когда они наконец у меня, я хочу, чтобы ты их взял. Понимаешь?»
Паскуаль не отвечает. На коленях у него лежит зеленый пакет, и он чувствует себя как никогда глупо. Пытается сообразить: «Значит, Сусана…», но Матиас опять заговорил: «Нужно наверстать упущенное. Я хочу, чтобы у меня опять был брат. Хочу, чтобы ты жил с нами, здесь, в твоем доме. Исольдита тоже просит тебя».
Паскуаль бормочет, что подумает, что есть время спокойно все обсудить. Он больше не может, все так тяжело. Он хочет прийти в себя после услышанного, как следует во всем разобраться… Но другой голос настойчиво требует — как компенсации за полученные драгоценности — сомнительного прощения.
У Матиаса начинается новый приступ кашля, намного сильнее прежних, и Паскуаль, пользуясь паузой, встает, бормочет что-то уклончивое, обещает прийти еще и жмет потную руку, как две капли воды похожую на его собственную. Невестка, которая во время всей этой сцены раскаяния не сказала ни слова, вновь провожает его до двери. «Прощай, Исольдита», — только и говорит он, и она благодарна и не просит приходить еще.
Без тоски смотрит он на продолговатый камень и на ангелочков, закрывает железную дверь так, что она скрипит, и снова оказывается на улице. По правде говоря, он не примирился. Он смотрит на пакет в левой руке и вдруг чувствует, что хочется курить. Останавливается на углу, закуривает и, ощутив во рту знакомый вкус дыма, вдруг ясно понимает все. Сейчас уже не важны драгоценности. Ненависть к Матиасу осталась прежней. Спи спокойно, Сусана.
СЕНЬОРИТА ИРИАРТЕ
© Перевод Н. Попрыкиной
Шефу звонили пять женщин. Во время утреннего дежурства я всегда находился у телефона и хорошо знал эти пять голосов. Мы понимали, что за каждым из них скрывается увлечение шефа, и иногда обсуждали между собой, как выглядят эти женщины.
Я, например, представлял себе сеньориту Кальво толстенькой, наглой, с жирно накрашенными губами; сеньориту Руис — обыкновенной кокеткой с завитком, спадающим на глаз; сеньориту Дуран — интеллигентной худышкой, усталой и без предрассудков. Сальгадо казалась мне чувственной самкой с толстыми губами. И только у той, что называла себя Ириарте, был голос идеальной женщины. Не толстая и не худая, не слишком упрямая, но и не слишком покорная, все в ней было в меру (счастливый дар, которым иногда награждает природа). Одним словом, настоящая женщина, личность. Такой я рисовал ее себе. Я знал ее смех, искренний, заразительный, и представлял себе ее жесты. Знал ее молчание и видел глаза, черные, задумчивые. Знал этот голос, приветливый, ласковый, и догадывался о ее нежности.
У каждого из нас было свое представление о них: Элисальде, например, считал сеньориту Сальгадо коротышкой без претензий, Росси — что сеньорита Кальво тоща как щепка, а сеньорита Руис не побоялась бы пуститься в приключение с самим Корреа. И только о сеньорите Ириарте все дружно говорили, что она восхитительна, более того, по ее голосу мы создали образ почти одинаковый. И были уверены: появись она однажды в дверях нашей конторы с улыбкой на устах и без единого слова, все равно мы узнали бы ее сразу, потому что придумали эту улыбку, которую нельзя спутать ни с какой другой.
Шеф, человек довольно бестактный, когда дело касалось его подчиненных, становился воплощением скромности и сдержанности, если речь заходила о пяти его собеседницах. Его лаконизм не воодушевлял на продолжение разговора. Наша роль сводилась к тому, чтобы снять трубку, нажать кнопку и, когда в кабинете прозвенит звонок, доложить, например: «Сеньорита Сальгадо». Он коротко говорил: «Соедините», или: «Скажите, что меня нет», или: «Пусть позвонит через час». И никаких добавлений, ни даже шутки. Хотя знал, что нам можно доверять.
Я не мог понять, почему сеньорита Ириарте звонила реже всех, иногда раз в две недели. Разумеется, красный свет, означающий «занято», не гас тогда по крайней мере четверть часа. Что это было бы для меня — целых пятнадцать минут слушать этот голос, такой нежный и милый, такой уверенный!
Однажды я решился сказать ей что-то, не помню что, и она ответила мне, не помню что. Какой это был для меня день! С тех пор я лелеял надежду поговорить с ней немного, более того, надеялся, что она станет узнавать мой голос, как я узнаю ее. Как-то утром мне пришло в голову сказать: «Вы не могли бы подождать минутку, пока я соединю?» И она ответила: «Ну конечно, тем более что вы всегда делаете ожидание приятным». Признаться, день был наполовину испорчен, потому что я смог говорить только о погоде и о предстоящем изменении часов работы. Зато в другой раз я набрался храбрости, и мы поговорили на общие темы, но с особым смыслом. С тех пор она узнавала мой голос и приветствовала меня: «Как дела, секретарь?» — отчего я буквально терял голову.
Несколько месяцев спустя я поехал отдыхать на побережье. С отпуском на побережье уже много лет связывались мои самые большие надежды. Мне всегда казалось, что в один прекрасный день я встречу там свой идеал — девушку, которой отдам всю свою нерастраченную нежность. Ведь я, в сущности, человек сентиментальный. Иногда я упрекаю себя за это, говорю себе, что сейчас больше ценят расчетливых и эгоистов, но ничто не помогает. Когда я иду в кино и глотаю очередную мексиканскую пошлятину с незаконными детьми и бедными старичками, я понимаю, что все это чушь, чепуха, и все-таки чувствую, как к горлу подкатывает комок.
Так вот, о том, как встречу на побережье женщину, я много думал и по другим, не столь сентиментальным причинам. Ведь только на курорте можно увидеть чистеньких, свеженьких, отдохнувших женщин, готовых смеяться, радоваться всему на свете. Конечно, в Монтевидео тоже есть чистые женщины. Но, бедные, они всегда выглядят усталыми и грустными: узкие туфли, лестницы, автобусы делают их такими. В городе невозможно узнать, что такое женская радость. А это, что ни говори, очень важно. Например, мне кажется, я способен выдержать любое проявление их дурного настроения: плач, крики, истерику. Но что касается выражения радости, тут я очень требователен. Смех некоторых женщин, честно говоря, я не могу переносить. Поэтому на курорте, где все они смеются с самого утра, с первого утреннего купания, и до вечера, когда, пошатываясь, выходят из казино, легко понять, кто есть кто, чей смех отвратителен и чей прекрасен.
Именно на курорте я вновь услышал ее голос. Я танцевал между столиками на веранде, при свете луны, до которой никому не было дела. Моя правая рука покоилась на немного обгоревшей спине, еще хранившей тепло послеполуденного солнца. Хозяйка спины смеялась, и, должен признать, у нее был приятный смех. Когда удавалось, я смотрел на волоски возле уха, почти прозрачные, и, что греха таить, чувствовал некоторое волнение. Моя партнерша говорила мало, но когда говорила, то непременно какую-нибудь глупость, словно специально, чтобы я мог оценить ее молчание.
И вот в один из таких приятных моментов я услышал фразу, произнесенную отчетливо, словно специально для меня: «А какой лимонад любите вы?» Эта фраза не имела ни малейшего значения ни сейчас, ни после, но я запомнил ее слово в слово. Раздавались медленные тягучие звуки танго. Фраза прозвучала совсем рядом, но я не мог определить, кто ее произнес.
Через два дня, в казино, я проиграл девяносто песо и вдруг решил поставить последние пятьдесят. Если проиграю — спокойствие! — придется немедленно возвращаться в Монтевидео. Выпало 32, и я почувствовал себя совершенно счастливым, когда придвинул к себе восемь оранжевых фишек, которые поставил. И тут кто-то сказал мне в самое ухо, как по телефону: «Играть надо только так. Надо рисковать».