Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Очень просто. Я позвонил тебе на службу, и мне сказали, что тебя нет.

— Я чуть не пошла в кино.

— Да, я об этом подумал. Но погода такая хорошая, навряд ли ты засела бы в четырех стенах. Вот я и пошел сюда. Как видишь, угадал.

Он целует ее в обе щеки. Она шарит в сумке, находит ключ, открывает дверь.

— Заходи. Садись. Хочешь выпить?

— Нет, спасибо.

Грасиела раздвигает жалюзи, снимает плащ. Роландо пытливо на нее смотрит.

— Ты плакала?

— Что, заметно?

— Вид такой, будто ты попала в ливень.

— Чего там, мелкий дождик!

— А что случилось?

— Ерунда. Я зря рассердилась на нищенку, не зря — на Беатрис.

— На Беатрис? Она была такой примерной.

— Ну, это как сказать! Она меня всегда переспорит.

— Что же случилось?

— Да так, глупость. Она неосторожно переходит улицу. А я пугаюсь.

— И все?

Роландо протягивает ей сигареты, она качает головой. Тогда он закуривает сам. Выпускает кольцо дыма, смотрит на нее.

— Когда же ты решишься?

— На что?

— На то, чтобы признаться самой себе в том, в чем ты не признаешься.

— Не начинай все это снова, Роландо. Терпеть не могу наставительного тона.

— Я давно тебя знаю, Грасиела. Когда мы познакомились, ты еще и не видела Сантьяго.

— Это правда.

— Поэтому я понимаю, что тебе худо.

— Да, худо.

— И будет худо, пока не признаешься.

— Может быть. Но это трудно, жестоко.

— Знаю.

— Это касается Сантьяго.

— Вот как!..

— А главное, меня. Да нет, не так все сложно. Скорей жестоко. Не пойму, что творится, Роландо. Очень страшно это признать. Понимаешь, Сантьяго мне не нужен.

— С каких же пор?

— Не спрашивай, не знаю. Как нелепо!

— Рано еще оценивать.

— Нет, нелепо. Он мне ничего не сделал. Только попал в тюрьму. Как ты считаешь, можно причинить большее зло? Ну, он мне его и причинил. Сел в тюрьму. Оставил меня.

— Он тебя не оставил, Грасиела. Его увели.

— Знаю. Вот я и говорю, как нелепо. Знаю, что увели, а чувствую, что оставил.

— И обвиняешь его?

— Да нет, за что? Он хорошо держался, даже слишком, вынес пытки, устоял, никого не выдал. Куда лучше?

— А все-таки…

— А все-таки меня он оставил. Здесь, без него, у меня хватило духу пересмотреть нашу жизнь.

— Прекрасную, надо сказать.

— Да, прекрасную.

— Так что же?

— Теперь она не так прекрасна. Он, как и раньше, пишет мне нежные письма — пылкие, влюбленные письма, — но я их читаю словно они не ко мне. Можешь ты объяснить, что случилось? Может быть, в тюрьме он стал другим? Может быть, я стала другой в эмиграции?

— Все бывает. А кроме того, время может и обогатить, и улучшить человека.

— Я не лучше и не богаче. Я суше и беднее. Мне бы не хотелось еще больше беднеть и сохнуть душой.

— Грасиела, ты и сейчас согласна с тем, что он делал?

— Конечно. Ведь и я делала то же самое. Только он в тюрьме, а я — живу здесь.

— Ты упрекаешь его за уступки?

— С ума сошел! Он делал то, что надо. Как и я. В этом мы вместе, и тогда, и теперь. Изменилось другое. Не политическое, личное, понимаешь? Уж это-то мне ясно. Только не знаю, в чем дело, оттого и горюю. Если бы он причинил зло мне или хоть Кому-нибудь… Так нет же. Он очень хороший человек. Верный муж, верный друг, верный товарищ. Я была в него очень влюблена.

— А он?

— И он тоже. Он и сейчас меня любит. Это я не в себе.

— Грасиела, ты еще молодая. Ты красивая, умная, иногда — добрая. Наверное, тебе недостает живого общения. Тебе не на кого расходовать чувства.

— Ой, как сложно!

— Этого письма не дадут, особенно — подцензурные.

— Может быть…

— Разреши задать тебе нескромный вопрос?

— Задавай. А я могу не ответить.

— Идет.

— Ну спрашивай.

— А тебе не грезятся другие мужчины?

— Ты о чем, о любовных грезах?

— Да.

— Во сне или наяву?

— И наяву, и во сне.

— Ночью мне никто не снится.

— А днем?

— Днем? Смеяться не будешь? Днем мне грезишься ты.

ДОН РАФАЭЛЬ (Безумцы уродливые и прекрасные)

Сантьяго написал мне, у него все в порядке. Я научился читать между строк и понял, что он по-прежнему душевно здоров. Собственно, я боялся не того, что он кого-нибудь предаст или падет духом. Нет. Сына своего я, кажется, знаю. Я боялся, что он утратит разум. Начальник тюрьмы, последний или предпоследний, сказал как-то раз: «Мы не решились их всех уничтожить, когда еще могли, и рано или поздно нам их придется выпустить. Что ж, надо использовать время, чтобы свести их с ума». Честно по крайней мере. Честно и мерзко. Такая бесстыдная откровенность дала мне ключ: у них самих, у тюремщиков, не все дома. Это они сумели использовать время, чтобы сойти с ума. Только они не прекрасны в безумии, они уродливы, гнусны. Они безумны по призванию, по выбору, а это самая низкая форма безумия. Учились в Штатах, в Форт-Гулике[211], чтобы лишиться разума. Так вот, хотя начальник сказал это пять с лишним лет назад, я помню и повторяю только семь слов из его гнусной фразы: «Рано или поздно нам их придется выпустить». Скажем, Сантьяго «не решились уничтожить, когда могли». Но будет ли он среди тех, кого отпустят в здравом уме? Надеюсь, что будет. Ему удалось выстрадать, а может — открыть в себе удивительную жизнестойкость. Нисхождение в ад не сожгло его, лишь опалило. Мне кажется, там, у них, важно держаться не столько за надежду, сколько за здравый разум. А он разумен по-прежнему. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! Стучу по дереву, тем более что эту ложку подарила Лидия. Он разумен, потому что решил остаться разумным. Свою злобу он расходует умно, понемногу, а это главное. Ненависть животворит только того, кто ее обуздал; если она тебя обуздала, она тебя и разрушит. Я знаю, нелегко сохранить здравомыслие, когда тебя топтали, а ты молчал как проклятый, и видел мерзкий образ смерти, и непрестанно боялся — за себя, за всех, и мучался от боли. Быть может, на этом пути верность разуму — форма безумия, навязчивая идея. Только так и объяснишь такую упорную тягу к равновесию. И убеждениями, конечно. Однако у многих были весьма твердые убеждения, они вечно говорили о них, а все же сломились, и потом им было очень худо. Я их не сужу, никто себя толком не знает, никто не может сказать, сгорит он или не сгорит, пока не пройдет сквозь огонь. По-моему, убеждения значат много, но не все. Кроме них нужно уважать себя, хранить верность другим, а главное — быть упорным, упрямым. А еще, я сейчас подумал, надо проще, яснее воспринимать смерть. Собственно, это самый последний, самый неоспоримый их довод. Они угрожают смертью, и не чьей-нибудь, твоей. Пока не развенчаешь ее, пока не лишишь легендарного, жуткого ореола, силы не обретешь. Надо убедиться, что умереть не так страшно, если умрешь хорошо, в мире с самим собой. Однако мне (это мне, никогда не рисковавшему жизнью!) кажется, что легкого тут мало — ведь, пока страшно, пока ты один, тебе не помогут ни грязные стены, ни грязный пол, ни гнусные лица палачей. Ты — один на один со своими мыслями, а точнее — со своими чувствами: с тошнотой, с перебоями сердца, с задыханием, с бесконечной мукой. Конечно, когда через это перевалишь, когда все позади и ты поймешь, что остался жив, ощущаешь, наверное, особую гордость, но и немалую досаду. И она никогда не пройдет, хотя многогранное будущее подарит тебе и доверие, и уверенность, и любовь, и спокойную твердость. Досада останется как оскомина и может стать заразной и даже подпортить доверие, уверенность, твердость, любовь других людей. А может, эти злодеи, эти мастера жестокости, эти пристойные людоеды, эти рыцари Священного Ордена Застенка виноваты не только перед настоящим, но и перед будущим, уходящим в бесконечность. Они отвечают не только за каждую нынешнюю ненависть и не за все ненависти вместе, но и за то, что подточили старые основы целого общества. Когда они пытают человека, то — умрет он или не умрет — они мучают всех, кого оставили на воле, в смятении, без защиты, под поруганным кровом: жену, родителей, детей, друзей. Когда они хватают борца (так было с моим Сантьяго) и высылают куда-то его семью, они разрывают время, насильственно меняют ход истории для этой маленькой ветви, крохотного клана.

вернуться

211

Форт-Гулик — форт в зоне Панамского канала, где находится военная школа США.

97
{"b":"223412","o":1}