В степи, несмотря на легкие дуновения ветерка, стояла густая жара, и заместитель министра, сняв пиджак, подвернув манжеты рукавов рубашки, растащил узел галстука — и модно, даже с налетом некоторого щегольства, и груди дышалось легче.
— Ну, что, председатель, — проговорил заместитель министра, цепко, хозяйским взором окидывая поле. — Сколько на круг с этой клетки возьмешь?
Вопрос только с виду казался простым. На самом деле он таил в себе множество нюансов. Ведь как ответить, а то и без фуража останешься, больше того, и семенное зерно под красное словно можно спустить. Ну и… суеверие. Как-то страшно было вот так, безоглядно и преждевременно называть цифру. А вдруг, как в наказание, дожди, вдруг ветры, вдруг еще какая-нибудь напасть? Да пусть ему укажут председателя колхоза, директора совхоза или из главных агрономов кого-нибудь, которые бы в душе не молили: господи, пронеси!
Протолкавшись из-за широких спин, Александр Гаврилович выступил на передний план — маленький, плотный, сосредоточенно помаргивающий серьезными глазками. Он думал. Вдруг лицо его преобразилось, точно он нашел интересный ответ на вопрос, заданный как бы с целью его испытать, пощупать, что он из себя представляет.
— Да сколько, — как бы щепотью держа улыбку, простачком бормотнул он. — В прошлом году… на этой клетке… чтоб не соврать…
— Ты мне про растаявший снег не докладывай, — перебил его заместитель министра, весело оглядывая одного за другим местных руководителей. — Двадцать центнеров дашь?
— Двадцать центнеров?! — взглянул и Жмакин на них. — Откуда? И в лучшие-то, извиняюсь, годы мы такой благодарности не видели.
— А чем этот год плох? Благодать вон какая стоит!
— Тут весной дуло — фары зажигали, — повел папкой по округе Александр Гаврилович. — В июне вот только маленько дожди поправили.
— Ну так сколько?
— Четырнадцать центнеров, — вынес, наконец, свою оценку Александр Гаврилович.
— Да? Четырнадцать? — Заместитель министра поднял недоуменно брови. — Вот это определил! Ты одним глазом, наверное, смотрел, а? Вот мы сейчас Анатолия Павловича попросим, ему из окна своего кабинета твой урожай виднее.
— Ну что ж, около двадцати выйдет. Мы на эту цифру так и ориентируем это хозяйство, — произнес секретарь райкома, хмуря выгоревшие брови.
— Та-ак! Теперь ты определяй, — весело и жестко посмотрел заместитель министра на Александра Гавриловича.
Послышался смешок, все зашевелились.
— Определить можно по-всякому, — поворачивался всем корпусом то в одну, то в другую сторону Жмакин.
— По-всякому не нужно. Ты правильно определяй.
— Ну, шестнадцать! — рубанул рукой Александр Гаврилович.
— Выше, выше бери! Не стесняйся, поднимай урожай.
— Я бы поднял, да сорнячок… держит! — вдруг брякнул Жмакин.
Все посмотрели под ноги: обочина поля курчавилась тимофеевкой, вьюнком, белые и розовые цветочки которого весело пестрили зелень. Ковер этот уходил под частоколы пшеничных стеблей, а кое-где над рубленой гущей колосьев полянками поднимались цветущие ядрышки осота.
Разочарование и досада разобщили полукруг, примыкавший к полю. Сразу повеяло официальностью: кто снял пиджак, тот его надел и на пуговички даже застегнулся, и шляпу быстренько кто-то нахлобучил, прижав ко лбу косичку растрепанных волос. Приятное настроение, объединявшее всех при том своеобразном торге, который каждое лето проводится возле хлебного поля: сколько уродит, да сколько на круг возьмут, да на что может рассчитывать район, область, зона, — безнадежно было испорчено. И кем? Жмакиным. Ведь сам себе соорудил подножку. Ну, сейчас ему достанется на орехи, а на конфеты — свои добавят, в районе.
Но заместитель министра, зорко и остерегающе щуря глаза, погрозил Александру Гавриловичу пальцем. Он понял хитрость простоватого с виду председателя, быстрее других сообразил, в чей огород камешек кинул Александр Гаврилович: паров, дескать, нет, вот и «держит» сорнячок.
Весной, в пожарном порядке, дана была, наверное, команда: засевать пары! И засеяли. И не раз, поди, к этому спасательному средству прибегали — вон какие кудри разметал вьюнок, вон как простреливает хлеба осот.
Столько он видел полей в спрессованные эти дни, что в глазах порой сплошь стояли ячмень, пшеница, рожь, остистые колосья, безостые, сосущие молоко земли и уже угибающиеся вниз, к долу. И вдруг после слов простоватого, недоуменно помаргивающего председателя широкий круг проблем, решенных и нерешенных вопросов, насущных и планируемых дел, крепко схватывавший его, как-то разом опал. Он как бы сам заразился этой простоватостью, и освобожденным взором повел по округе, и увидел нечто такое, от чего ахнула душа.
Невелико оказалось возвышение, на котором они остановились, но так бесконечны, ясны были полевые дали, открывавшиеся с этой точки, что небесный купол как бы не вмещал под свои пределы все окрестные пространства и за его краями были видны уже нездешние, потусторонние земли, другое небо над ними и другой, в млечно-розовой дымке, младенческий горизонт.
Прекрасной незнакомкой предстала вдруг перед ним земля. Он бездонно вздохнул, закрыл глаза и ощутил, что летит. С тоскою сладкой он произнес тут слова о необыкновенном степном воздухе, о крыльях, которые дает человеку его удивительная земля.
Александр Гаврилович был тоже поражен и чрезвычайно! Никогда и никто из начальства, с которым ему приходилось иметь дело, не только не говорил, но даже и не заикался о красотах природы. Вся она для Александра Гавриловича и, полагал он, для вышестоящих руководителей заключалась в доброй черной пашне, спелых нивах, выпасах, стадах крупного рогатого скота, овечьих отарах, дорогах, по которым в осеннюю хлябь тащит трактор колхозный молоковоз.
С каким-то страданием и восторгом смотрел он на заместителя министра. Сперва, в самой глубине души его, зашевелился червячок едкого превосходства: эка, нашел чем любоваться! Но не успел червячок как следует распрямиться, как Александр Гаврилович вдруг тоже ахнул: вот что значит большой человек! Вот что значит широта взгляда на жизнь и ее понимание! Трудно было сформулировать мысли Александра Гавриловича в эту минуту. Все они были очень разные: о, сорняках злополучных, об обеде для гостей — нужно или не нужно его организовывать, — об урожае, который еще качался в колыбельных колосьях, а уже как бы и в чин производился, о цыганах, которые подрядились телятник мазать и помазали, но первый же дождь всю цыганскую глину смыл, о доярке Аннушке Пилюгиной, которая очень ему нравилась, о запчастях к комбайнам, — но у всех у них получалась одна и та же концовка: а выговора-то нет!
Это было необыкновенное ощущение. Он тоже воспарил и только от всей души хотел провозгласить цифру «двадцать», как Анатолий Павлович шепнул ему со стиснутыми зубами: «Ну, Жмакин, благодари воздух здешних мест!» Александр Гаврилович бодро хохотнул, но Анатолий Павлович тотчас же осадил его взглядом: что, пронесло, думаешь? Не обольщайся, у нас не пронесет, поговорим еще на эту тему. Александр Гаврилович, опустившись на землю, развел руками: что ж, говорить так говорить.
Буквально вот на днях состоялся разговор на одном экстренном активе. Александра Гавриловича подняли с места в зале и пошли с песочком чистить: это он не сделал, там упустил, то не своевременно, здесь не проконтролировал, почему, до каких пор, да когда этому конец будет, да отдает ли он себе отчет?! Ух как жарко под градом этих вопросов! Но… парился Александр Гаврилович и пот вытирал только для вида, так сказать, для порядка, а самого его в зале уже не было, он куда-то пропал.
Как это получалось, он и сам не понимал, но получалось! Долбят, долбят, он распаляется, багровеет — щеками, шеей, ушами; что-то обещает, о чем-то молчит, покаянно вздыхает, а сам в это время отсутствует. Где он? Это загадка. Приходит он в себя быстро, деловым шажком, словно ничего и не случилось: глазки веселые, хитровато играют, аппетит очень хороший, настроение вполне решительное. Ну, Жмакин, сильный ты человек, говорят ему с завистливой шуткой. Он, поддернув штаны локтями, глядит воином — тоже шутить умеет!