— Вот и молчим, как немые. Да он ведь больше в гараже, а я живу как в тюрьме, людей вижу только в окно. На улицу не выхожу совсем, я упаду там: коленки не дают покоя. Я не рада своей жизни. Пишите почаще, письмами и живу.
У меня разрывалось сердце, письма писала ей через день-два. Чем больше могу порадовать? Чем помочь?
Тоска мамы Кати стала болезнью ее мечущейся души. Да и понятно: она больна, стара и, как в клетке, беспомощная.
Нелегко было и папе Сереже выполнять больному и старому всю мужскую и часть женской работы. Но он делал ее через силу, лишь бы не ехать в город и не жить непривычной городской жизнью. Силой их не увезешь.
С наступлением следующего лета мы засобирались в Турки. И снова моя беда — обострение грудного остеохондроза.
— Дочка, вези ее к нам, — просила я Люду, — поездка встряхнет ее, такой безысходный тоски уже не будет, поднимется настроение, а погостив недели две, соскучится о доме и, вернувшись, скажет: «В гостях хорошо, а дома лучше». Сколько лет она весной приезжала в Орск за детьми, а осенью увозила из Турков в Орск! Поэтому ее желание, заветное и страстное, видимо, она считала последним. И нельзя было считать это блажью. Она заслужила исполнения своей мечты.
Люда возвратилась одна. А я все представляла, как откроется дверь и они появятся обе, я увижу такие дорогие мне лица.
— Она необыкновенно хотела поехать, очень радовалась принятому решению, но ее очень беспокоило то, что пришлось бы с обратной дорогой снова беспокоить меня или Игоря. Я ее успокоила, и она засобиралась. Однако, ее тревожило мнение папы Сережы. Видимо, у них был разговор и не в ее пользу. Я попробовала поговорить с ним сама, ведь сколько лет она живет этой мечтой.
— А если она умрет дорогой? — спросил папа Сережа, чуть не заплакав.
Она все поняла.
Я оделась идти за билетами и спросила:
— Мама Катя, так я возьму два билета?
— Нет, дочка, — и она горько заплакала, — покупай один, я потерплю зиму, а потом все равно поеду.
Зиму 1994-95 годов мы торопились с окончанием ремонта. Оставалось покрасить только пол в коридорчиках.
— Только сама поеду за мамой Катей и привезу непременно, — мечтала я.
Она, работник искусства, любит кино, никогда не видела до сих пор цветного телевизора. Пусть насмотрится у нас досыта. Она не знает и что такое мебельная стенка. Вот и полюбуется, порадуется за нас.
Вешаем ли мы люстру, покупаем ли новые портьеры, а мысль возвращается к одному:
— А маме Кате, наверное, понравится.
И мне казалось в ту пору ремонта, что все мы делаем не столько для нас, сколько для нее: порадовать ее за нас.
Но письма этой зимой приходили все печальнее. Старики, чтоб меньше жечь дров, жили в эту зиму в одной кухне. Сквозь замерзшие окна ничего и никого не было уже видно.
— К нам никто не ходит. С виду папа Сережа угрюмый, все считают его нелюдимым. Сам заходит в дом лишь поесть, оба молчим, стареем, оба плачем.
Господи, ну как же им помочь? Написали знакомым письма, чтоб навестили. Таня Буткова ответила:
— Я дядю Сережу видела. Идти уж и незачем. Остальные отмолчались, не заходил никто.
Ближе к весне письма стали еще более горькими. Сообщала, что почему-то слишком быстро слабеет, передвигается с трудом, что с прошлой осени ни разу не выходила на улицу, до встречи с нами, боится, не дотянет.
Что же делать? Стали посылать туда разные гостинцы — и к праздникам, и в будни. Письма писала им теперь через день. И от мамы приходили часто. Писала, что и жива только ожиданием встречи:
— Мне все тут опостылело, я как в тюрьме. Не сплю и ночи. Доченьки мои, приезжайте скорее.
Крик души ее разрывал сердце и звал в Турки.
Едва потеплело, и Люда в мае поехала. Договорились, что летом вместе мы съездим еще раз.
Старики Люду удивили. Никогда они за один год так не старели. И, как всегда, особенно мама Катя. Лицо ее было мертвенно-бледное, а губы непонятного ярко-вишневого цвета.
— Тетя Катя-то как хорошо стала выглядеть, а то в апреле она была устрашающе зеленая, — сказала Т. Буткова, увидев Люду.
— Неужели она была еще хуже, чем теперь?
И Люда стала стряпать все самое вкусное, кормить повкуснее и все время выводить маму Катю в сад. А она, как дитя, радовалась каждому цветочку, травинке, листочку.
В начале июня Люда уехала, пообещав месяца через полтора приехать вместе со мной.
Можно только представить, как мама Катя ждала, если через десять дней она в письме удивлялась, почему же мы так задерживаемся. Но Люде не просто было так сразу опять отпрашиваться на работе, меня подводила обострившаяся грудь, и приехать мы смогли только в конце августа.
И вот я на пороге родного дома.
— Что же вы меня забыли? — были первые слова, сказанные мамой, грустно сидевшей у окна.
Оказывается, она отчаялась нас дождаться. Казалось бы, она должна успокоиться. Но нервная система была настолько напряжена, что с момента нашего приезда она не расслабилась, с момента нашего приезда ей не спалось. Едва забрезжит рассвет, а она, уже одетая, идет к стулу, стоявшему около моей кровати. Идет медленно-медленно, едва по сантиметру передвигая ноги. Как же ей, вот такой, предлагать поездку в Орск? Кожа пергаментная, губы неестественно пунцовые. С ней что-то неладно. А ноги не идут. Доедет ли? По силам ли? Не пригласить — обидится. Ведь она только этого и ждет, хоть сама не напоминает, стесняется. И я спросила:
— А в Орск поедешь с нами?
— А то разве нет? — засияли ее синие глаза, — с радостью!
— Вот и хорошо, — говорю, а от нас тебя Игорь привезет. Совсем повеселела, засуетилась, рассказывает о чем-то смешном.
Ожила.
— Мама, только вот по перрону к поезду тебе трудно будет идти. А вот если постараться, как ты могла бы идти?
Не знаю, каких ей стоило сил, но от комода к двери она пошла бодрым, быстрым, молодым шагом.
Артистка моя милая! Во мне все сжалось. Как же ей хочется отлучиться из дома!
— Мама, а если тебя закачает в поезде? Не дай Бог, в пути что-нибудь с тобой случится.
Она лишь рукой махнула:
— Ну и пусть. Я пожила. Только вот лечь я бы хотела в своей земле, здесь.
Господи! До чего же ей хотелось поехать! Больше жизни. Она и умереть согласна.
С этого дня она словно помолодела душой.
Вскоре я обратила внимание на то, что от газового баллона, стоявшего в сенях, исходит все время запах газа и настолько сильный, что даже при всегда распахнутой двери во двор, тем не менее в сенях застаивается острый запах газа.
Вызывали мастеров горгаза, сделали обследование — мыльная пена запузырилась: газ идет.
— Да, у вас утечка газа, — подтвердили специалисты и сделали новую прокладку, которая помогла, но мало — газ шел. Папа Сережа сам сделал поаккуратнее прокладку — запах газа чувствовался уже мало.
— Да у нас все баллоны такие, в дом не заносите, отравитесь, — сказали мастера и ушли.
Зимой газовый баллон стоял не в сенях, а прямо в кухне.
— А баллон был все этот же? — поинтересовалась я.
— А то какой же? Этот, — сказал папа Сережа.
— А разве ты не чувствовал запах газа?
— Нет. Я от бензина еще с войны потерял обоняние.
Вот оно что. Мама Катя отравилась. Они впервые зимовали в кухне. И в горнице, как прежде, она не спала. И впервые в зиму внесли баллон. Папа Сережа жил, можно сказать, в гараже, а ночью спал повыше, на печке. Поэтому досталось сильнее маме Кате, тем более, не выходящей на воздух с прошлой осени.
Она отравилась. Бедная моя, благодаря сильному от природы организму она осталась жива, но была так слаба, что постоянно падала, и ходить могла, только держась за стенку и предметы. Решили никогда больше баллон в кухню не вносить.
Но радость так и не сходила с ее лица. Раз уж зимой не умерла от газа, а она почти умирала, то сейчас, особенно, когда мы рядом, она даже с нами пела. И неплохо.
— Как же я люблю свою горницу! — сказала она однажды, стоя на пороге и любуясь комнатой, в четыре окна которой лился солнечный свет.