Люди, стоявшие толпой по обочинам дороги, почтительно замерли в молчании, не смея шевельнуться. Таща за собой Бо-и, Шу-ци упорно пробирался вперед. Никто его не останавливал. Проскользнув между конскими головами, он схватил за удила княжеского коня и крикнул, вытянув шею:
— Не успел похоронить отца, а уже отправился в поход, — это ли сыновняя почтительность? Вассал, а злоумышляешь против государя, — это ли гуманность?..
В первое мгновение народ на обочинах дороги и окружавшие князя военачальники оцепенели от ужаса; даже белый бычий хвост в руке у князя скривился и поник. Но едва только Шу-ци произнес эти несколько слов, как туча мечей, со свистом рассекая воздух, поднялась над головами стариков, готовая немедля обрушиться на них.
— Стойте!
Узнав голос Цзян Тай-гуна,[377] никто не посмел ослушаться, мечи застыли в воздухе, и все глаза устремились на всесильного министра: он был таким же седовласым и седобородым, как старцы, только полнолицым.
— Отпустите их! Это же праведники!
Военачальники мгновенно отвели мечи и сунули их за пояс. Вслед за тем к Бо-и и Шу-ци подошли четверо латников, почтительно вытянулись перед ними, отдали честь, подхватили их под руки и, печатая шаг, направились к обочине. Толпа поспешно расступилась.
Выйдя на свободное место, латники снова встали навытяжку, поставили братьев на землю и дали им хорошего пинка. Охнув, старики, перекувыркнувшись в воздухе, пролетели с целый чжоуский чжан и грохнулись на землю. Шу-ци еще повезло: он упал на руки, шлепнувшись лицом в грязь: а Бо-и, более дряхлый, ударившись головой о камень, тут же лишился чувств.
3
Армия прошла, глазеть больше было не на что, и все обратились к новому зрелищу: обступили лежащего Бо-и и сидящего Шу-ци. Кто-то узнал старцев и тут же начал рассказывать их историю: наследники правителя страны Гучжу,[378] что лежит далеко на западе, они, уступая друг другу трон, кончили тем, что бежали сюда и попали в приют для престарелых, учрежденный покойным государем. Рассказ вызвал шумное одобрение; теперь одни, присев на корточки, старались заглянуть в лицо Шу-ци, другие кинулись домой за целебным настоем; кто-то сообщил о происшествии в приют, требуя, чтобы оттуда поскорее притащили носилки и забрали стариков.
За время, которое протекло после этого, можно было бы испечь целую сотню, а то и больше лепешек, однако все оставалось по-прежнему, и зеваки начали расходиться. Наконец приковыляли двое стариков; они притащили створку двери, устланную соломой и служившую носилками: так, в соответствии с предписаниями Вэнь-вана, полагалось чтить старость. От грохота доски, брошенной на землю, Бо-и пришел в себя и открыл глаза. Шу-ци вскрикнул от радости, помог старикам уложить Бо-и на доску, а сам пошел следом, держась за веревку, которая свешивалась с доски.
Они уже прошли несколько десятков шагов, когда вдруг услыхали крик:
— Эй! Погодите! Я несу лекарство!
К ним торопилась молодая женщина с горшком в руках, но идти быстро она не могла, видимо, боясь расплескать жидкость.
Пришлось ее подождать. Шу-ци рассыпался в благодарностях. Женщина была слегка разочарована, когда увидела, что Бо-и уже очнулся, но, подумав немного, стала уговаривать его все же выпить лекарство — чтобы согреть желудок. Бо-и, который терпеть не мог горького, упорно отказывался.
— Что же теперь делать? Ведь это настой восьмилетней выдержки. Такого вам никто не принесет. А горького и у нас в семье не терпят… — Она была явно обескуражена.
Взяв у женщины горшок, Шу-ци насилу уговорил Бо-и сделать глоток-другой, после чего, сославшись на боли в собственном желудке, одним духом выпил все, что осталось. С похвалой отозвавшись о сильном действии напитка, — у него даже глаза покраснели, — Шу-ци еще раз вежливо поблагодарил женщину, и на этом инцидент был исчерпан.
Когда они вернулись в приют, боль от ушиба совсем прошла, и уже на третий день — несмотря на большую шишку на лбу и потерю аппетита, — Бо-и мог встать с постели.
Не желая оставлять обитателей приюта в стороне от происходящего, начальство то и дело подбрасывало им разные будоражащие новости — в форме правительственных сообщений или последних известий. Так, в конце двенадцатой луны стало известно, что великая армия в районе Мэнцзиня[379] переправилась через Хуанхэ и что вся знать участвовала в операции. Вскоре прибыла копия «Великой клятвы» У-вана, данной им перед войсками. Ее переписали специально для престарелых, принимая во внимание их слабое зрение: каждый иероглиф был размером с грецкий орех. Бо-и и на сей раз поленился прочесть сам, и Шу-ци все прочел ему вслух, от начала до конца; ничего нового не было, а отдельные выражения, вроде «самолично отрекся от предков, расстроил жертвоприношения, в ослеплении забросил дела семейные и государственные…» подействовали на стариков удручающе.
Не было недостатка и в слухах: одни утверждали, будто чжоуская армия дала на Пастушьем поле[380] большое сражение шанскому войску, причем резня была такая, что трупы врагов усеяли поле, кровь лилась рекой, а в реках крови, будто соломинки, плавали деревянные палицы; другие же уверяли, что семисоттысячное войско шанского царя просто-напросто уклонилось от боя: увидев, что чжоускую армию ведет сам Цзян Тай-гун, шанские солдаты повернули вспять, открыв тем самым путь У-вану.
Версии были несколько противоречивы, но в победоносном завершении войны сомневаться как будто бы не приходилось. Это подтверждалось и упорными слухами о несметных сокровищах, вывезенных из Оленьей башни,[381] об отборном рисе, захваченном на Большом мосту.[382] Во множестве начали возвращаться раненые, что также как будто свидетельствовало о крупных сражениях. Все инвалиды, способные хоть как-то передвигаться, сидели теперь по чайным, кабакам, цирюльням, а то и просто где-нибудь во дворе или у ворот, рассказывая о сражениях, и каждого окружала толпа восторженных слушателей. С наступлением весны и тепла вдохновенные рассказы ветеранов нередко затягивались за полночь.
Страдая несварением желудка, Бо-и и Шу-ци обычно не съедали положенную им порцию лепешек; как и прежде, с наступлением темноты, они ложились спать, но уснуть не могли. Бо-и без конца ворочался в постели, а на Шу-ци это нагоняло такую тоску, что он частенько вставал и, накинув на себя одежду, выходил во двор — пройтись или размяться.
Как-то раз, в безлунную, звездную ночь, когда все уже мирно спали, у ворот богадельни шла беседа. Шу-ци, не имевший обыкновения подслушивать чужие разговоры, на этот раз почему-то замедлил шаг и прислушался.
— Шанский-то царь, так его и растак, сразу побежал к Оленьей башне, — рассказывал кто-то, судя по всему, инвалид, вернувшийся с войны. — Сгреб в кучу, так его и разэтак, свои сокровища, сам сел посередке, да все и поджег.
— Ах ты, жалость-то какая! — послышался голос привратника.
— Погоди! Сгорел-то он, а не сокровища. А наш великий государь со своей высокой свитой вступил в пределы Шанского государства. Жители встретили его за городскими воротами. Государь приказал своим сановникам пожелать населению счастья, а жители так и кинулись ему в ноги. И везде, где он проезжал, на всех воротах — одно только слово большими буквами: «верноподданные». Государь проследовал на колеснице к Оленьей башне, отыскал тело шанского царя, который наложил на себя руки, да и выпустил по нему три стрелы…
— Это зачем же? Боялся, что тот еще живой? — спросил кто-то.
— Кто его знает. Выпустил, и все. Потом рубанул его разок легким мечом, а желтым топором отрубил голову — только хряснула — и подвесил к большому белому знамени.