— А я не хочу лгать людям и не хочу, чтобы меня били. Что же должен я говорить, учитель?
— Тогда тебе следует говорить так: «Ах, этот ребенок! Нет, вы только взгляните! Ну до чего же… А-ах! Ах-ах-ах!»
Июль 1925 г.
ПОСЛЕ СМЕРТИ
Мне снится, будто я умер на дороге.
Где эта дорога, как я попал сюда, как умер, — ничего этого я не знаю. В общем, когда я понял, что умер, то лежал там уже мертвый.
Слышно, как трещат сороки, как вторят им своим карканьем вороны. Воздух прозрачный, чистый, только чуть-чуть пахнет землей, наверное, сейчас светает. Я хочу открыть глаза, но веки совершенно неподвижны, словно это вовсе не мои глаза; пробую поднять руку, но и она будто чужая.
Внезапно страх острой стрелой вонзается мне в сердце. Как-то при жизни в голову мне пришла забавная мысль: если бы смерть означала лишь паралич двигательных нервов и не касалась сознания, это было бы еще страшнее, чем полная смерть. Кто знал, что мои предположения подтвердятся и я на себе это испытаю.
Слышатся шаги — кто-то идет по дороге. У самой моей головы проезжает тачка, тяжело груженная; ее скрип терзает душу и вызывает зубную боль. Я чувствую, как глаза наполняет багровый свет — ясно, что взошло солнце. Значит, я лежу лицом к востоку. Но это не имеет никакого значения. Доносятся приглушенные голоса — явились любители поглазеть. Они подняли желтую пыль, которая попадает мне в ноздри, хочется чихнуть, но я так и не чихаю, ограничиваясь лишь этим намерением.
Снова шаги, они замирают совсем рядом; все чаще доносится шепот: собирается все больше и больше зевак. Мне вдруг хочется послушать их суждения. Но тут я вспоминаю сказанные мною при жизни слова о том, что любая критика не стоит и усмешки. Видимо, эти слова были неискренними: не успел я умереть, как сразу обнаружилась их несостоятельность. Все же я решаю послушать, но понять ничего не могу, только улавливаю:
— Умер?..
— У-у. Это…
— Гм!..
— Тц… Ах!
Я очень доволен тем, что так и не услышал ни одного знакомого голоса. А не то, пожалуй, мог бы огорчить кого-нибудь из знакомых, или порадовать, или подбросить им пищи для послеобеденной болтовни, на которую ушла бы уйма драгоценного времени. В любом случае я чувствовал бы себя виноватым. А сейчас никто из знакомых меня не видит, значит, никому не будет причинено беспокойство. Вот и прекрасно. В общем, можно считать, что я ни перед кем не виноват!
Кажется, муравей ползет у меня по спине и щекочет. Но я не могу даже пошевелиться, а следовательно, и избавиться от него. Случись это в обычное время, достаточно было бы просто повернуться, чтобы он убрался. Вот и по ноге ползет муравей. Что вы делаете? Вы, букашки!
Дело, однако, принимает еще худший оборот: раздается жужжание и на щеку мне садится зеленая муха, делает несколько шажков, опять взлетает и щекочет хоботком кончик моего носа. «Достопочтенная, — думаю я с досадой, — я не какой-нибудь там великий человек, и вы не найдете на мне материала для вашей статьи…» Думаю, а сказать не могу. Она же тем временем сбегает с кончика носа и холодным хоботком щекочет мне губы. Как знать, быть может, это выражение любви. Еще несколько мух собрались на бровях. Стоит им шевельнуться, как сразу приходят в движение волоски. Это так меня раздражает, что я теряю терпение, окончательно теряю терпение.
Вдруг — порыв ветра, сверху меня чем-то накрывают, и мухи тотчас разлетаются, говоря на прощание:
— Ж-ж-жаль!
От гнева я едва не лишаюсь сознания.
Меня приводит в чувство глухой стук сбрасываемых досок, от которого дрожит земля. Я ощущаю на лбу прикосновение тростниковой циновки. Но циновку откидывают, и я тотчас погружаюсь в тепло солнечных лучей. Потом слышу, как кто-то говорит:
— И зачем ему понадобилось умирать здесь?..
Голос звучит совсем близко, его обладатель, видимо, наклонился надо мною. Но где же умирать человеку? Прежде я полагал, что если на земле человек лишен права жить, как ему хочется, то, уж во всяком случае, он имеет право умереть, как ему хочется. Только теперь я понял, что это далеко не так, что очень трудно угодить общественному мнению. Жаль, что у меня давно уже нет ни бумаги, ни кисти; впрочем, я ведь все равно не могу писать, а если бы и мог, то негде было бы опубликовать написанное. Придется все бросить.
Кто-то поднимает меня, кто — не знаю. Слышится стук ножен — оказывается, здесь еще и полицейский, здесь, где «я не должен был умирать». Меня переворачивают с боку на бок, то поднимают, то опускают. Хлопнула крышка, слышно, как заколачивают гвозди. Странно — всего два гвоздя. Неужели здесь заколачивают гробы всего двумя гвоздями?
Теперь меня с шести сторон окружают стены, да еще крышка прибита гвоздями. Это уже полный конец. «Увы, как прискорбно!..» — думаю я.
Ну и духота!
Зато мне стало куда спокойнее, чем раньше, не знаю, правда, зарыли меня или нет. Руки тыльной стороной касаются тростниковой циновки, и этот саван не кажется мне таким уж отвратительным. Досадно только, что я не знаю, кто заплатил за мои похороны! Но до чего противны эти обряжавшие меня людишки! Рубашка собралась складками на спине, а они и не подумали ее расправить, и теперь она мне очень мешает. Вы решили, что покойнику все равно? Что можно делать все кое-как? Ха-ха!
Мне кажется, будто тело мое сейчас гораздо тяжелее, чем было при жизни, потому любая складка причиняет столько беспокойства. Но к этому, пожалуй, можно скоро привыкнуть. Наверное, когда я начну гнить, то никаких серьезных неудобств уже не будет. А пока лучше спокойно поразмышлять в тишине.
— Как дела? Вы умерли?
Какой-то очень знакомый голос. Я открываю глаза и вижу маленького приказчика из букинистической лавки «Процветающая древность». Мы не виделись с ним, наверное, больше двадцати лет, но выглядит он, как прежде. Я опять смотрю на обступившие меня с шести сторон стены, очень грубые и очень шершавые, — ясно, не удосужились даже как следует выстругать доски.
— Это ничего, пустяки, — говорит он, раскрывая темно-синюю матерчатую обложку. — Вот я принес вам минское издание[286]«Гунъянчжуань»,[287] отпечатанное в годы правления под девизом Цзя-цзин,[288] с черной полосой на обрезе. Оставьте себе, это…
— Что! — в изумлении уставился я на него. — Уж не рехнулся ли? Неужели ты думаешь, что в моем положении я стану смотреть какое-то там минское издание?..
— Да вы взгляните только, ведь это не трудно.
Я спешу закрыть глаза, потому что он мне надоел. Немного погодя я уже ничего не слышу — наверное, он ушел. По шее у меня, кажется, опять ползет муравей, потом добирается до лица и делает петлю вокруг глазницы.
Вопреки всем ожиданиям, человеческие мысли и после смерти могут меняться. Неведомая сила вдруг нарушает покой моего сердца, и перед глазами возникает множество видений. Друзья желают мне радости и покоя, враги пророчат гибель. А я продолжаю жить — пусть не в радости, пусть не в покое, но я не гибну, а живу — ни так и ни эдак, — живу, и все, не могу оправдать надежд ни друзей, ни врагов. А вот теперь, наконец, умер, исчез, как тень, даже врагам не дал знать, не захотел доставить им даже пустячного удовольствия, которое к тому же самому мне ничего не стоило бы.
Я чувствую, что готов заплакать от радости. Это будут, наверное, первые слезы после моей кончины.
Но оказывается, у меня нет слез; вижу только перед глазами, будто сверкнули искры, и вот я уже поднимаюсь и сажусь.
Июль 1925 г.
ТАКОЙ БОЕЦ
Нужно, чтобы у нас был такой боец.