После обеда он кое-что отобрал: два длинных стола, четыре стула, безмен, набор курильниц и подсвечников. Еще он попросил отдать ему всю золу (топили мы рисовой соломой, а золу от нее используют для удобрения песчаных почв). Мы договорились, что в день нашего отъезда он отвезет все это к себе на джонке.
Вечером мы с ним еще поговорили, но все о пустяках; на другой день рано утром он ушел вместе с Шуй-шэном.
Еще через девять дней настал срок нашего отъезда. Жунь-ту пришел с утра, но Шуй-шэна с ним не было; вместо него он привел с собой пятилетнюю дочь — присмотреть за джонкой. Весь день прошел в беготне, и поговорить нам больше так и не удалось. К тому же было много гостей: кто пришел провожать, кто — за вещами, кто — и за тем и за другим. Когда, уже под вечер, мы усаживались в джонку, в нашем старом доме не осталось ни мелких, ни громоздких, ни целых, ни ломаных вещей все было выметено как метлой.
Джонка плыла вперед; зеленые горы по берегам становились в сумерках густо-черными и одна за другой отступали за корму.
Мы с Хун-эром смотрели в окно на расплывавшиеся в темноте пейзажи. Вдруг он спросил:
— Дядя! А мы когда вернемся?
— Вернемся? Вот тебе раз, не успел уехать, а уже думаешь о возвращении.
— Шуй-шэн звал меня к себе играть… — И Хун-эр задумался, широко раскрыв большие черные глаза.
Нам с матерью тоже было как-то не по себе. Мы вспоминали о Жунь-ту, и мать рассказала, что с тех пор, как мы начали укладываться, тетка Ян, эта Творожная красавица, стала каждый день наведываться к нам. На днях она извлекла из-под кучи золы больше десятка чашек и блюдечек и с уверенностью заявила, что их припрятал Жунь-ту, чтобы потом увезти к себе вместе с золой. Тетка Ян считала, что оказала нам большую услугу, и, прихватив с собой «собачью досаду» {3}, унеслась, как на крыльях, — мы только диву дались, как это она ухитряется так быстро бегать при таких маленьких ножках и таких высоких подошвах.
Мы уплывали все дальше и дальше от родного дома, постепенно оставались позади картины родной природы, но мне не жалко было расставаться с ними. Я только чувствовал, что незримая высокая стена окружила меня со всех сторон, наглухо отгородив от мира, и от этого мне стало тоскливо. А образ маленького героя арбузных полей с его серебряным обручем на шее, прежде такой отчетливый, вдруг расплылся и потускнел, и это причиняло мне боль.
Мать и Хун-эр уснули.
Я лежал, прислушиваясь к журчанию воды под днищем джонки, чувствовал, что еду, и думал: да, нас с Жунь-ту жизнь в конце концов разлучила, но дети наши будут вместе — разве Хун-эр не думает уже о Шуй-шэне? И я надеялся, что, в отличие от нас, они, став взрослыми, не пойдут разными путями… Только мне не хотелось, чтобы ради этого они бесприютно мыкались — как я, или отупели от горя — как Жунь-ту, или ожесточились — как другие. У них должна быть новая жизнь, какой не довелось прожить нам.
Я задумался о будущем, и вдруг мне стало страшно. Когда Жунь-ту попросил у меня курильницы и подсвечники, я усмехнулся про себя и подумал, что он все еще поклоняется идолам, все не может с ними расстаться. А разве то, что я называю надеждой, — это не идол, которого я сам сотворил своими руками? Только Жунь-ту молит своих идолов о чем-то насущном и осязаемом, я же своего — о чем-то далеком и туманном.
Засыпая, я видел перед собой изумрудно-зеленый берег и золотую луну на темно-синем небе. И я думал: надежда — это не то, что уже есть, но и не то, чего не бывает. Она — как дорога: сейчас ее нет, а люди пройдут — и протопчут.
Январь 1921 г.
Жунь-ту и Шуй-шэн («Родина»)
Гу Юань
ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ А-КЬЮ
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА К РУССКОМУ ПЕРЕВОДУ «ПОДЛИННОЙ ИСТОРИИ А-КЬЮ»
Я очень благодарен Б. А. Васильеву, знатоку китайской литературы, за перевод моей небольшой повести и очень рад тому, что она предстанет перед русским читателем.
Сумел ли я отобразить душу современного китайца? Несмотря на мои попытки, это мне в конце концов не очень удалось. Не знаю, что скажут другие, но мне кажется, будто каждый из нас окружен высокой стеной, будто стены отделяют нас друг от друга и мешают нам общаться. Когда-то наши древние умники, так называемые мудрецы, установив отличие высших от низших, разделили все население на десять сословий. И хотя старым разделением теперь не пользуются, но дух его все живет, да притом еще доведен до крайней остроты — различия появились даже в теле каждого человека, так что руки стали презирать ноги, как нечто низменное.
Природа породила человека чрезвычайно искусно — ни один не может почувствовать физических мук другого. Но наши мудрецы и их последователи поспешили еще увеличить пробел, оставленный природой, чтобы ни один не смог понять и душевных мук другого.
Кроме того, наши древние изобрели очень сложную письменность, высекая знаки, точно глыбу за глыбой. Я, впрочем, не особенно обижался на них, у них не было злого умысла. Однако многие были лишены возможности говорить, не смели даже думать, вследствие высоких стен, возведенных из древних поучений. То, что теперь доступно нашему слуху, — это всего лишь взгляды и «истины» последователей немногих мудрецов, созданные ими для самих себя. Простой народ, хилый и увядший, словно пробивающаяся из-под огромного камня трава, четыре тысячи лет жил в молчании…
Обрисовать глубоко молчаливую душу китайского народа — дело трудное. Мы в конце концов все же очень древний народ и еще не дошли до реформ. Вот почему все у нас друг с другом разобщены, и даже собственные руки не понимают собственных ног. Но как ни стремлюсь я добраться до этой души, я постоянно натыкаюсь на какую-то отчужденность. Окруженный высокой стеной народ когда-нибудь должен очнуться, вырваться из-за этой стены и заговорить. А пока этого не случилось, я могу писать о жизни китайцев, основываясь лишь на собственных отдельных наблюдениях.
Мою повесть, едва вышедшую в свет, сначала подверг осуждению некий молодой критик. Затем одни объявили ее порочной, другие — шутовской, третьи — сатирой, а некто даже нашел в ней холодное издевательство. Тут я и сам стал в страхе подозревать, что вместо сердца у меня лед. Но все же я подумал, что каждый писатель видит человеческую жизнь по-своему, да и каждый читатель воспринимает произведение по-своему. Для меня будет иметь огромное значение, если русские читатели, не зараженные нашей «традиционной мыслью», увидят в моей повести нечто иное.
Май 1925 г.
I
ВВЕДЕНИЕ
Вот уже не один год я собираюсь написать подлинную историю А-кью, но все колеблюсь, и уж одно это доказывает, что я не из числа тех, кто «оставляет поучение в слове».[83] Всегда так бывает: кисти бессмертных пишут о бессмертных; люди становятся бессмертными благодаря бессмертным произведениям, произведения становятся бессмертными благодаря бессмертным людям, и теперь уже совершенно непонятно, что от чего зависит. И все же дернул меня черт взяться писать биографию А-кью.
Но едва я взялся за кисть, чтобы написать это недолговечное сочинение, как передо мной сразу же возникли непреодолимые трудности.
Первая — как назвать сочинение. Еще Конфуций сказал: «Если название неправильно, то и слова не повинуются».[84] На это следует обратить особое внимание. Названий для подобных биографических трудов очень много: биография, официальная биография,[85] автобиография,[86] частная биография,[87] неофициальная биография,[88] дополнительная биография,[89] семейная биография,[90] краткая биография…[91] жаль только, что все они не подходят для моего сочинения. «Биография»? Но мое сочинение недостойно того, чтобы его ставить в один ряд с биографиями великих людей, и оно не войдет в «династийную» историю. «Автобиография»? Но ведь я не А-кью. «Неофициальная биография», «Официальная биография» — тоже не годится. Ведь «Неофициальная биография» обычно пишется о святом, а А-кью вовсе не святой. Просто «Официальная биография»? Но А-кью никогда не удостаивался правительственной награды в виде указа президента республики, предписывающего департаменту геральдии[92] составить его генеалогию. Хотя и утверждают, что в исторических анналах Англии нет «биографий игроков», но знаменитый писатель Диккенс все же написал «Частную биографию игрока».[93] Однако то, что дозволено прославленному писателю, совершенно непозволительно такому, как я. Затем идет «Семейная биография». Но я не знаю, есть ли у меня с А-кью общие предки, а его потомки никогда не просили меня написать его биографию. Может быть, озаглавить мое сочинение «Краткая биография»? Так ведь у А-кью не было другой, «Полной биографии». Скорее всего это, пожалуй, будет «Генеалогия». Но само содержание, грубый стиль и язык, как у «возчиков и уличных торговцев соей»,[94] не позволяют мне назвать так свое сочинение. Писатели, не принадлежащие ни к трем религиозным школам,[95] ни к девяти философским течениям,[96] обычно пишут: «Довольно праздных слов, перейдем к подлинной истории!» И вот я решил озаглавить мое сочинение двумя словами: «Подлинная история». Если же кто-нибудь спутает его с теми названиями, которые в древности присваивались сочинениям других жанров (например, «Подлинная история каллиграфического искусства»[97]), то здесь уж ничего не поделаешь.