Мне хотелось бежать из дому, но там, за стенами, со всех сторон обступал мрак. Сквозь бумагу в окне хозяйской комнаты пробивался яркий свет лампы: там играли с ребенком, слышен был смех. Постепенно я овладел собой. Сквозь угнетавшую меня тяжесть стал смутно вырисовываться путь освобождения: высокие горы, безбрежные моря, иностранные биржи, пиршества при электрическом свете, окопы и траншеи, темная, беспросветная ночь, беззвучные шаги, удар острого меча…
Я ощутил внутреннюю свободу, из груди вырвался вздох облегчения. Я стал думать о расходах по переезду.
Лежа с закрытыми глазами, я представлял себе долгожданное будущее. Но к полуночи видение исчезло. Во мраке мне вдруг представилась целая груда съестного, потом выплыло пепельно-серое лицо Цзы-цзюнь. Умоляюще, по-детски смотрели на меня ее глаза. Я очнулся, и все исчезло.
На сердце снова стало тяжело. Почему я не потерпел еще хоть несколько дней? Зачем так резко и поспешно объяснился с ней? Теперь Цзы-цзюнь знала правду. Все, что ей отныне осталось, — это нещадная, как палящее солнце, власть отца — ростовщика для своих детей, презрительные взгляды посторонних и в довершение ко всему — пустота. Как страшно пройти всю жизнь в одиночестве, под суровыми и презрительными взглядами окружающих, сгибаясь под бременем пустоты! А в конце пути — могила, и то без надгробия.
Не надо было открывать ей правду. Мы ведь любили друг друга, и ради этого я должен был лгать, если действительно дорожил правдой, чтобы Цзы-цзюнь никогда не ощущала этой давящей пустоты. Ложь, разумеется, та же пустота, но ведь и перед концом — также тяжело.
«Если сказать Цзы-цзюнь правду, — думал я, — она найдет в себе силы без оглядки решительно и мужественно пойти по своему пути, как однажды решилась начать жизнь со мной». Но тут я, пожалуй, ошибся. Ведь смелость и бесстрашие ей придала в то время любовь.
У меня не хватило мужества нести бремя лжи, и я предпочел взвалить на плечи Цзы-цзюнь бремя правды. А она, сгибаясь под тяжестью этого бремени, должна была идти по жизни, преследуемая суровым отцом и презрительными взглядами всех остальных. И все потому, что полюбила меня. Я дошел до того, что желал ее смерти… Я вдруг увидел засевшего во мне подлого труса. Неважно, правдив он или лжив, но его должны изгнать сильные духом. А она, уходя, все еще надеялась, что я смогу жить…
Надо было уезжать из переулка «Предвестник счастья», где стало необычно тихо и пусто. Стоит только уехать, казалось мне, и Цзы-цзюнь вернется. Мы ведь в одном городе, и настанет день, когда она вдруг придет, как приходила прежде, в домик землячества.
Но все письма и обращения к Цзы-цзюнь, которые я передавал через других, оставались без ответа. Пришлось пойти к одному из старых знакомых, которого я давно не навещал. Это был однокашник моего дяди. Он выдвинулся еще студентом как большой знаток конфуцианских канонов, и был послан из провинции в столицу. Старожил Пекина, он имел большие связи и знакомства.
Привратник у ворот окинул презрительным взглядом мой заношенный до дыр халат. С большим трудом мне удалось добиться приема. Хозяин едва меня узнал и встретил весьма холодно: все, что со мной случилось, ему было известно.
— Тебе, разумеется, нельзя здесь оставаться, — равнодушно ответил он на мою просьбу устроить меня на работу куда-нибудь в отъезд. — Но куда тебе податься? Мда… это трудно… Твоя эта… как ее… твоя подруга — Цзы-цзюнь. Ты, наверное, знаешь… умерла.
Потрясенный, я не мог вымолвить ни слова.
— Это правда? — прошептал я наконец, почти в беспамятстве.
— Ха-ха! Конечно, правда. Мой родственник Ван-шэн из одной с ней деревни.
— Но все же… как она умерла?
— А кто ее знает! Умерла — и все!
Он не стал бы лгать.
Я не помнил, как простился с ним, как добрался до дому. Цзы-цзюнь не придет, как, бывало, в прошлом году, она не будет больше идти, сгибаясь под тяжким бременем пустоты, преследуемая суровым отцом и презрительными взглядами всех остальных. Ее судьбу решила правда, которую я ей открыл, и она погибла среди чужих — без любви.
Оставаться здесь, я, конечно, не мог, но «куда мне было податься»?
Со всех сторон и пустота, без конца и без края, и могильная тишина. Я понял, как страшно умереть без любви, среди чужих. Я отчетливо услышал стон тоски и отчаяния.
Я все еще чего-то ждал — нового, неизвестного, неожиданного. Но дни шли за днями, а ничто не нарушало могильной тишины.
Я почти не выходил из дому, сидел или лежал, окруженный бескрайней пустотой, не противясь могильной тишине, которая, казалось, поглощала мою душу. Лишь иногда тишина, дрогнув, отступала перед ожиданием неизвестного, неожиданного, нового.
Но вот однажды пасмурным утром, когда солнечные лучи не могли пробиться сквозь тяжелые облака и сам воздух словно был напоен усталостью, мне послышалось, будто кто-то царапается и повизгивает. Открыв глаза, я осмотрелся. Та же пустота царила в комнате, но на полу я вдруг увидел крошечное существо — тощее, полумертвое, грязное…
Вгляделся — сердце у меня замерло, но тут же неистово забилось.
Это был А-суй. Он вернулся.
Отъезд из переулка «Предвестник счастья» был вызван не столько презрением ко мне со стороны хозяев и их прислуги, сколько возвращением собаки. Но вопрос «куда податься?» все еще оставался нерешенным. Путей в жизни, разумеется, много, — это я понимал, а иногда даже смутно их себе представлял. Но как сделать первый шаг, куда идти — этого я пока не знал.
После долгих размышлений и сопоставлений отыскалось лишь одно место, где меня могли принять, — землячество. Все та же убогая комнатка, та же деревянная кровать, та же полузасохшая акация с глицинией. Но то, что когда-то давало мне надежду, радость и любовь, теперь ушло безвозвратно. Осталась только пустота, существование в пустоте, которое я получил взамен правды.
Путей было много, и поскольку я жил, то должен был выбрать один из них. Но как сделать первый шаг, не знал. Временами я как будто видел этот неизведанный путь — словно огромная белая змея, он, извиваясь, стремительно ко мне приближался, а я все ждал и ждал, но он вдруг исчезал во мраке.
Какие длинные ночи ранней весной! Я долго сидел, вспоминая похоронную процессию, которая мне встретилась утром. Впереди несли вырезанных из бумаги людей и лошадей, в конце процессии слышался плач, похожий на пение. Сейчас я понял всю эту мудрость — насколько облегчен и упрощен такой конец!
И тут я представил себе похороны Цзы-цзюнь: ее, придавленную бременем пустоты, везут по длинной белой дороге, а потом она исчезает среди окруживших ее суровых и презрительных взглядов.
О, как мне захотелось, чтобы и в самом деле существовали ад и души грешников! Как бы яростно ни выл ураган возмездия, я отыскал бы Цзы-цзюнь, покаялся, поведал ей о своем горе и вымолил бы прощение. А если бы не вымолил, то пусть сгорел бы в жестоком пламени ада и вместе с моим раскаянием и горем превратился в пепел.
В урагане возмездия и жестокого адского пламени я сжал бы Цзы-цзюнь в объятиях, я доставил бы ей хоть немного радости, вымаливая у нее прощение…
Однако эти мечты еще более беспочвенны, чем мысли о новом пути. А сейчас у меня ничего нет, кроме этой долгой весенней ночи. Но я должен, пока жив, сделать, наконец, первый шаг по новому пути — написать о своем раскаянии и горе ради Цзы-цзюнь, ради самого себя.
Только похожим на пение плачем я могу проводить Цзы-цзюнь в могилу, предать ее забвению.
Мне нужно забвение. Ради себя, ради того, чтобы не думать больше о похоронах преданной забвению Цзы-цзюнь.
Мне нужно отважиться на первый шаг по неизведанному пути, а для этого придется схоронить в глубине израненного сердца всю правду и вслед за забвением и ложью молча пойти вперед…
Октябрь 1925 г.
БРАТЬЯ
Неотложных дел в канцелярии департамента коммунального благоустройства не было, и чиновники вели, как всегда, разговор, обычный в кругу семьи. Цинь И-тан, не выпускавший из рук кальяна, закашлялся, остальные выжидающе молчали. Когда же наконец он, багровый от натуги, снова заговорил, то долго не мог отдышаться.