Удивляться этому не приходилось: хотя новое образование существовало в Китае уже двадцать лет, в Ханьшишани не было даже начальной школы. Из всей этой горной деревни один Лянь-шу уехал учиться и стал студентом, так что односельчане смотрели на него как на чужака. В то же время ему завидовали — дескать, он зарабатывает большие деньги.
Когда осень шла к концу, в деревне вспыхнула дизентерия; опасаясь заболеть, я решил вернуться в город. В это время прошел слух, что бабушка Лянь-шу захворала и что вследствие ее преклонного возраста болезнь протекает очень тяжело, врача же в горах не было. У Вэй Лянь-шу из близких родственников только и оставалась эта бабушка, жившая тихо и незаметно со своей служанкой; она же его и вырастила, когда он в младенчестве лишился отца и матери. Говорили, что в свое время ей пришлось хлебнуть горя, но сейчас она жила в покое и довольстве. Только очень уж тихо и одиноко было в их доме — ведь у Лянь-шу не было ни жены, ни детей, и это, по-видимому, составляло одну из тех его странностей, о которых все говорили.
От Ханьшишани до города было сто ли по суше или семьдесят ли по воде, так что, если посылать за Лянь-шу человека, на дорогу ушло бы не меньше четырех дней. В глухой горной деревне, где любое происшествие становится важной новостью, на второй день все знали, что больной очень плохо и что посыльный уже отправился в путь; под утро она, однако, испустила дух, и последние ее слова были: «Почему же мне не дали повидаться с Лянь-шу?..»
Старейшины рода, представители разных его ветвей, родичи бабушки по линии матери, просто любопытные — все набились в дом; предполагалось, что Лянь-шу должен поспеть как раз к тому времени, как покойницу будут класть в гроб. О гробе и погребальном одеянии заботиться не приходилось, они были давно готовы; главной проблемой, беспокоившей всех, было противодействие этому «внуку-наследнику»,[246] так как опасались, что он захочет переиначить на новый лад все похоронные обряды. После обсуждения было достигнуто общее согласие относительно трех главных условий, выполнения которых потребуют от Лянь-шу: во-первых, носить траур; во-вторых, совершить коленопреклонение и поклон; в-третьих, пригласить на отпевание буддийских и даосских монахов. Одним словом, чтобы все было по-старому.
Договорившись обо всем этом, они порешили в самый день приезда Лянь-шу собраться всем вместе перед его домом, развернуть боевые порядки и, взаимодействуя друг с другом, провести самые серьезные переговоры. Односельчане, глотая слюну, с любопытством ожидали новостей; им было известно, что Лянь-шу принадлежит к «обновленцам», которые «вкусили заморской науки», и никаких резонов не признает. Борьба двух сторон неминуемо должна была начаться и могла вылиться в совершенно неожиданное представление.
Передавали, что Лянь-шу вернулся домой после полудня; войдя в комнату, он лишь слегка поклонился в сторону гроба бабушки. Согласно заранее составленному плану, старейшины рода сразу же пригласили его в большой зал, где после долгого предисловия перешли к основной теме, причем говорили дружно и безостановочно, не давая ему возможности вступить в пререкания. В конце концов все слова были сказаны, и в зале воцарилось тягостное молчание. Все с трепетом смотрели ему в рот, но он, нимало не изменившись в лице, ответил просто:
— Как вам угодно.
Это было сверх всяких ожиданий; у людей вроде бы и отлегло от сердца, но вроде бы стало и тяжелее, это казалось настолько «чудным», что наводило на разные мысли. Любители новостей в деревне были весьма разочарованы.
— Удивительно! — переговаривались они друг с другом. — Он сказал: «Как вам угодно». Пойдемте-ка посмотрим!
Раз «как угодно», значит, по-старому, и смотреть было не на что, но им все-таки хотелось поглазеть, и к вечеру все в приподнятом настроении собрались во дворе.
Послав предварительно ароматную свечу, я тоже отправился посмотреть; подойдя к дому Лянь-шу, я увидел, что он уже обряжает покойницу. Оказалось, что он низкого роста, худой, с вытянутым лицом и всклокоченными волосами: густые черные брови и усы занимали чуть ли не половину лица, черные глаза сверкали. Обряжал усопшую он ловко, по всем правилам — ни дать ни взять, похоронных дел мастер. Окружавшие следили за ним с молчаливым одобрением. Согласно старому обычаю Ханьшишани, родственники со стороны матери в такой момент непременно должны придраться к чему-нибудь, но он молча, с неподвижным лицом, выслушивал все придирки и вносил требуемые изменения.
Потом были поклоны, потом плач по умершей, дружные причитания женщин. Потом положили в гроб, потом опять кланялись и опять плакали до той минуты, пока не заколотили крышку. Наступила короткая пауза, но затем началось общее движение, в котором явно ощущались удивление и недовольство. Мне тоже вдруг подумалось: ведь Лянь-шу за все время не проронил ни слезинки, а лишь сидел на травяной подстилке, сверкая черными глазами.
Похоронный обряд так и завершился в атмосфере удивления и недовольства. Неудовлетворенная публика хотела было разойтись, но Лянь-шу все сидел на подстилке, погруженный в свои мысли. Вдруг он заплакал, сначала тихо, потом в голос, и тут же громко завыл, как раненый волк в ночной степи, и в его крике боль смешалась с гневом и печалью. Старый обычай такого не предусматривал, никто не был к этому готов, никто не знал, что делать; после некоторого замешательства к нему стали подходить с уговорами, скоро собралась целая толпа, но он сидел неподвижный, как железная пагода, и рыдал.
Заскучавшие гости начали расходиться, а он все плакал и плакал, но примерно через полчаса вдруг замолк и, ни с кем не попрощавшись, пошел прямо домой. Через некоторое время любопытные сообщили, что он вошел в комнату бабушки, лег на кровать и, по-видимому, сразу же заснул.
Спустя два дня, то есть накануне моего отъезда в город, я услышал, что вся деревня, будто зачарованная, говорит только об одном: о том, что Лянь-шу собирается большую часть домашней утвари сжечь в честь бабушки, а оставшееся подарить служанке, которая ухаживала за ней при жизни и проводила в последний путь. Ей же он хочет оставить в бессрочное пользование весь дом. Родственники отговаривали его, так что язык заболел, но сделать ничего не смогли.
Движимый: скорее всего любопытством, я по пути в город, проходя мимо его дома, зашел к нему с выражением соболезнования. Он встретил меня в белой неподрубленной одежде, с прежним холодным выражением на лице. Я всячески старался выразить сочувствие, но он, кроме вежливых междометий, произнес лишь:
— Благодарю за участие.
II
Третий раз мы повстречались в начале зимы того же года в одной из книжных лавок города S. Мы одновременно кивнули друг другу, подтвердив тем самым свое знакомство. Однако толчком к нашему сближению послужило то, что в конце года я потерял работу. С этого времени я часто заходил к Лянь-шу; во-первых, естественно, от нечего делать, а во-вторых, потому, что, по рассказам, он, несмотря на свою неизменную холодность, с участием относился к неудачникам. Но в житейском море нет ничего постоянного, неудачников тоже порой посещает удача, так что у него было очень мало постоянных друзей. Рассказы эти оказались правдивыми; не успел я передать визитную карточку, как он принял меня. Его гостиная, состоявшая из двух разгороженных комнат, не отличалась особым убранством — помимо стола и стульев, в ней находились лишь книжные полки; вопреки общепринятому мнению о нем, как об ужасном «обновленце», новых книг на полках было немного. Он уже знал, что я остался без работы, но как только подобающие случаю слова были произнесены, хозяин и гость замолчали и сидели друг против друга, ощущая все большую неловкость. Я видел, как быстро он выкурил сигарету, причем бросил окурок на пол лишь тогда, когда обжег пальцы.
— Закуривайте! — вдруг произнес он, доставая вторую сигарету.
Я тоже взял сигарету, прикурил и стал говорить что-то о преподавании и о книгах, но ощущение неловкости не проходило. Я уже собрался прощаться, как вдруг за дверью послышались громкие голоса и шум шагов, и в комнату ворвались четверо ребятишек. Старшему было лет восемь, младшему — года четыре; чумазые, в грязной одежде, они были не очень привлекательны. Но при виде их глаза Лянь-шу засветились радостью, он вскочил и направился в соседнюю с гостиной комнату, говоря на ходу: