Гревен, в любом из дел мы до вершин дойдем:
Достигнет человек ученьем и трудом
Великой тонкости в искусстве адвоката
Иль в славном ремесле потомков Гиппократа.
И ритор пламенный, и важный философ,
И мудрый геометр — средь медленных трудов
Восходят к высшему по скале постепенной.
— Но Муза на земле не будет совершенной,
И не была, Гревен. Пристало ль Божеству
Воочью смертному являться существу? —
Не вынесет оно, убогое, простое,
Восторг возвышенный, неистовство святое.
Поэзия сродни таинственным огням,
Что вдруг проносятся по зимним небесам —
Над лугом, над ключом, в полях или над чащей,
Над рощею святой и над деревней спящей —
Горят и движутся, летят они, в ночи
Раскинув пламени свободные лучи:
Сбирается народ и, трепеща в смущенье,
Читает в сих огнях святое возвещенье.
Но свет их, наконец, слабеет и дрожит,
И вот уже наш взор его не уследит:
Нет места, на каком навек он утвердится,
А там, где он угас, уж он не возгорится.
Он странник, он спешит, незрим, неуследим,
И ни одна земля не овладеет им.
Уйдя из наших глаз, найдет его сиянье
(Как мы надеемся) другое обитанье.
Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей,
Вкусив Поэзии, не завладели ей
Вполне и всей. Она сияет благосклонно
С небес Германии, Тосканы, Альбиона
И нашей Франции. Одно любезно ей:
В неведомых краях искать себе друзей,
Лучами дивными округу одаряя,
Но в темной высоте мгновенно догорая.
Так ни гордись никто, что-де ее постиг:
Повсюду странница, у каждого на миг,
Ни рода, ни богатств не видит и не взыщет,
Благоволит тому, кого сама отыщет.
Что до меня, Гревен, — коль не безвестен я,
Недешево далась мне эта честь моя:
Не знаю, как иной, кого молва лобзает, —
Но вот что знаю я: меня мой дар терзает.
И если я, живой, той славой одарен,
Какая мертвецу украсит вечный сон, —
Испив пермесских струй, как бы во искупленье
Я одурманен сном, мечтательством и ленью,
Неловок, неумел — печальнее всего:
Я не уйду, Гревен, от нрава моего.
Нескромен, говорлив, несдержан, неумерен,
Беспечен; ни в скорбях, ни в счастье не уверен;
Как дикий сумасброд, учтивость оскорблю…
Но Господа я чту и верен Королю.
Мне сердце мягкое даровано судьбою:
Ни для кого вовек не замышлял я злое.
Таков мой нрав, Гревен. Быть может, таково
И всякого из нас, поэтов, естество.
О, если бы взамен, святая Каллиопа,
Ты выбрала меня из жреческого скопа
И новым чудом стал моих созвучий звон! —
В страданиях моих я был бы ублажен.
Но, чувствуя себя полупоэтом, — право,
Боюсь: не для меня твоя святая слава.
Два разных ремесла, подобные на вид,
Взрастают на горах прекрасных Пиерид.
И первое — для тех, кто числит, составляет,
Кто стопы мерные размеренно слагает.
Стихослагатели — так назовем мы их:
На место божества они возводят стих.
Их разум ледяной, чураясь вдохновенья,
Рождает бедное, бездушное творенье —
Несчастный выкидыш! Итак, закончен труд? —
И в новые стихи корицу завернут.
Быть может, их молва не вовсе сторонится,
Но безымянный рой в чужой тени теснится.
Их не хотят читать: ведь этот мертвый сон
Стрекалом огненным не тронул Аполлон.
Так вечный ученик, не выведав секрета
Волшебного стиха и верного портрета,
Чернила изведет и краски истощит,
А намалюет то, что нас не обольстит.
Но есть другие — те, чей разум вдохновенный
Охвачен пламенем Поэзии священной,
Кто не по имени, но истинно Поэт,
Кто чистым Божеством исполнен и согрет.
Немного их, Гревен, досель явилось миру —
Четыре или пять. Они Эллады лиру
Венчали с тайною, накинули покров
Узорных вымыслов на истину стихов —
Чтоб чернь жестокая, подруга заблуждений,
Не разгадала их заветных вдохновений,
Святого таинства: толпе оно темно
И ненавистно ей, когда обнажено.
Вот те, кто первыми начала Богознанья
И Астрологии, прозревшей мирозданье,
Тончайшим вымыслом и сказкой облекли
И от невежественных глаз уберегли.
Бог горячил их дух. Он гнал, не отпуская,
Каленым острием их сердце подстрекая.
Стопою на земле и духом в небесах,
Бессмысленной толпе внушая смех и страх,
По дебрям и лугам они одни блуждали,
Но ласки Нимф и Фей их тайно награждали.
Меж этих двух искусств мы третье углядим,
Что ближе к лучшему — и сочтено благим.
Его внушает Бог для славы человека
В глазах у простецов и суетного века.
Немало на земле высоких, звучных лир,
Чье красноречие весьма возносит мир.
Гекзаметром они украсили преданья,
Героев и Царей победы и деянья, —
Беллоне сумрачной достойно послужив
И новым мужеством бойцов вооружив.
Они людскую жизнь из недр ее привычных
На сцену вывели в двух обликах различных,
Изображая нам то скорбный рок Царей,
То пестрые дела посредственных людей.
О горестях Владык Трагедия расскажет,
Обыденную вещь Комедия покажет.
Предмет Комедии — повсюду и во всем,
Но для Трагедии мы мало что возьмем:
Афины, и Трезен, и Фивы, и Микены —
Вот славные места для благородной сцены.
Ты множишь этот ряд, избрав мятежный Рим —
Боюсь, о Франция, мы следуем за ним.
Здесь первым был Жодель: он приступил — и смело
На наш французский лад Трагедия запела.
Он тон переменил — и перед Королем
Комедия звучит на языке родном.
Так ярок слог его, разнообразны лица —
Менандр или Софокл нашли б чему учиться.
И следом ты, Гревен, мой друг Гревен, ты смог,
Едва переступив ребячества порог,
Свой двадцать третий год еще не начиная
И юношеский пух со щек не удаляя, —
Ты нас опередил! К трудам и сединам
Не так пристрастен Феб, как это мнилось нам.
Когда свою стрелу Амур в тебя направил,
Стрелу чудесных глаз, — ты нам ее прославил:
В стихах бесчисленных, прекрасных, без конца
Ты убеждал, что страсть не ведает конца.
Но вот уж новое влечет тебя призванье:
Природу трав познать и тайны врачеванья.
Усердье пылкое, огонь ума двойной
Два дела Фебовых открыли пред тобой.
Единственный у нас, ты преуспел и в этом:
В тебе ученый Врач соединен с Поэтом.