Если он и не понял бабушкиных намеков, он никогда ни у кого не спросил — что означали ее слова. Поэтому все с легким сердцем решили, что он вообще ничего не слышал. Слова эти ничего для него не означали, во всяком случае ничего доступного его детскому пониманию. Но тем не менее эта фраза врезалась ему в память, и с каждым годом она все больше высветлялась, так что однажды и не осталось ни одного темного уголка. Именно в этот день — без объяснений и без денег — он покинул родительский дом. Ему только что исполнилось восемнадцать.
Ну а взрослые? Для них эта злосчастная фраза не открыла ничего нового; просто на какой-то миг направила луч прожектора на всем известные факты. А жизнь с тех пор стала окончательно непереносимой, как для тех заключенных, которых день и ночь держат под ослепительно яркой лампой.
Пока царило молчание, как-то еще можно было мириться с этими фактами. Или делать вид, что ты ничего не знаешь, или что ты все забыл. Истину пробудили к жизни произнесенные вслух слова. Истину унизительную, как в отношении себя, так и в отношении других. Ложь еще как-то помогала найти форму совместного существования, но истина, выраженная в слове, сделала его невозможным.
Через несколько месяцев после разыгравшейся сцены Эдвиг потребовала развода. Получить вновь свободу, воспитывать детей, не зная материальных забот — ведь особняк в Нейи останется, надо полагать, ей, — что может быть завиднее такой участи. Но Шарль рассудил иначе. Он наотрез отказался от сенсационного развода до совершеннолетия Доротеи. А ведь Доротея еще только-только появилась на свет! Шарль — этот предусмотрительный отец — утверждал, что для девушки развод родителей — прямое бедствие. Он еще верил в то, что на таких детей неодобрительно смотрит свет. А вот о том, какой моральный ущерб наносят тем же самым детям семейные раздоры, он и не подумал.
Он потребовал только одного, чтобы после громового удара, вызванного его же матушкой, весь уклад жизни в их доме переменился. Отныне любое общение с Эдвиг, даже словесное, стало ему непереносимым. Вот тогда-то между ними и залегло молчание.
«Скажи маме… Спросите мадам… Хочешь видеть Эдвиг?» Только такие фразы и можно было от него услышать. Однако к обеду сходилась вся семья. Долгое время Ален и Доротея считали, что так оно и полагается в хороших домах; в их детских головенках смешались понятия аристократизма и богатства. Но когда дети стали кое в чем разбираться, их охотно просветила прислуга.
Когда супруги Демезон принимали у себя или отправлялись на званый вечер, им требовалась известная изворотливость, чтобы продержаться на теперешнем уровне отношений, но с годами они понаторели и в этом искусстве.
Заказывая себе меха, кольца или платья, во время бесконечных вечеров в Опере, где Эдвиг считала нужным появляться, она любила поговорить о потерянном времени: еще столько лет отделяют ее от того блаженного дня, когда она наконец обретет свободу.
Вполне можно понять, какой удар был нанесен Шарлю вспышкой, от которой не смогла удержаться его матушка. Бывало, в иные вечера ему удавалось убедить себя, что он был по-настоящему влюблен в Эдвиг и женился на ней, «хотя она и была беременна», забывая, что именно «потому, что она была беременна», она согласилась на их брак, в ее глазах не слишком-то блестящий. Муж, по ее мнению, не принадлежал даже к числу тех, что числят себя интеллектуалами.
Шарль не желал признавать, что единственной их связью с Эдвиг была ненависть, и безропотно выносил дерзости и презрение жены вплоть до того дня, когда все разлетелось после легкого толчка. Его податливая до этого события воля тут уж взяла верх. Позже, когда Ален исчез, он был буквально сражен, а главное опечален тем, чего никак не мог взять в толк — такой легкий, такой одаренный ребенок… Бабушка и здесь нашла случай вставить словечко: «Кровь, она всегда скажется! Успокойся, в конце концов ведь это не твой сын».
Вопреки суровым мерам, принятым в отношении Эдвиг, Шарль как-то даже забыл — силою воли или просто забыл, коль скоро результат получился один, — что сын не его. Для него существовали лишь следствия, а не причины. И тут снова матушка постаралась спустить его с небес. Неизвестно, в кого уродился Ален… Но Шарль привык любить сына и беспокоился о нем.
А Эдвиг, когда сын ушел, никого не предупредив, из дома, Эдвиг очень огорчилась. Впрочем, после событий 1968 года разве мы не вправе ждать от молодежи самого худшего? И она пришла к выводу, что бунт в конце концов — это довольно мило. Ей нравилось на светских приемах распространяться на эту тему.
Считалось хорошим тоном провозглашать свободу и в то же время утирать слезы, потому что «одно дело одобрять в принципе, но когда речь идет о собственном сыне…» Она все понимала, со всем смирилась. Кругом восхищались ее мужеством, широтой взглядов. В сущности, роль матери, которой приходится выбирать между любовью к сыну и идеалом, очень ей шла. Она играла ее превосходно и с каждым днем все больше совершенствовалась; а тем временем госпожа Демезон-старшая, ворча, поносила «сына какого-то музыкантишки» и требовала, чтобы никто не смел и пальцем тронуть ее обожаемую внучку Доротею.
Такова была семья Алена, прах которой он с гневом отряхнул с ног своих.
Глава вторая
Рассеянно глядя на витрины, за которыми были выставлены безделушки, именуемые «местными», Марк без толку болтался по холлу, пока наконец его не перехватил какой-то словоохотливый американец, вообще-то, видно, славный малый. Обычно Марк остерегался таких знакомств, но сегодня даже обрадовался. Вполне нормальный тип. Марк уже успел забыть, что такие существуют. Человек ездил по делам, а разделавшись с делами, решил махнуть в Катманду и дать себе передышку, поболтаться здесь двое суток на свободе. И притом совсем один. Словом, нечто самое банальное. Вот это-то и подействовало на Марка успокоительно. Американец старался не пропустить ни одного исторического памятника и, не выпуская из рук путеводителя, все спрашивал советов и объяснений у Марка, в каменной уверенности, что французы по части культуры дадут всем сто очков вперед, а также свято веря в их непогрешимый инстинкт, позволяющий с первого взгляда отличать произведение искусства от подделки.
Сначала Марк держался настороже, но потом его совсем покорил этот сорокалетний дядюшка, рыжеватый, доверчиво улыбающийся, который, подходя к кассе, беззаботно вытаскивал из кармана весьма внушительную пачку долларов.
— Зовите меня просто Ник, — предложил он уже через десять минут и, подхватив Марка под руку, пригласил его распить бутылочку. А после двух стаканов виски потребовал, чтобы «его новый дружок» пообедал с ним, рассчитывая во всех подробностях рассказать свою биографию. В качестве друга Марк уже удостоился чести полюбоваться фотографиями супруги, деток, собак и ранчо. Поначалу Марк отказался от предложенных ему на вечер развлечений, но когда от безделья решил уже согласиться, в бар вошел Ален.
Увидев Марка в обществе какого-то незнакомца, он явно удивился и растерялся и, когда Марк окликнул его, сделал вид, что уходит.
— Вы ко мне?
— Да… но… то есть…
Тут вмешался Ник:
— Присядьте с нами. Что будем пить?
Ален и не подумал присесть, на лице его застыло высокомерно-замкнутое выражение.
— Спасибо, не пью.
Марк решил, что сама судьба посылает ему счастливый случай.
— К сожалению, мне нужно идти…
Американца как будто подменили.
— Не смею настаивать… Если у вас свидание… Перенесем на завтра.
В голосе его определенно звучал холодок.
— До свидания… Спасибо за виски.
Проходя через бар бок о бок с Аленом, Марк чувствовал, даже спиной чувствовал, провожавший его неодобрительный взгляд Ника.
Когда они пересекли холл, Марк бросил свысока:
— Ну?
— Что ну?
— Ну, чего тебе надо?
Какого черта он так грубит этому несчастному Алену, который, в сущности, спас его от скучнейшего ужина?