Если бы Марк хотел быть искренним с самим собой, он признал бы, что по-настоящему не думает об отъезде. Играет с самим собой в прятки. Обыкновенная комедия. А ведь сейчас время ему отсчитано уже скупо.
Трагедия в том, что родился он в тот самый день, когда мир зашатался. Теперь-то он понимал, что его вечность уже почата. Начинаешь считать… да, да, подсчитывать годы, которые осталось прожить и при этом непременно еще сохранять оптимизм.
Иной раз он отдавался на волю этого наваждения, с каким-то неслыханным ожесточением копался в нем. Привыкнув издавна считать будущее неким сокровищем, которого ничто не может коснуться, он приучил себя наглядно представлять разрушительную работу дней, не без удовольствия срывая каждое утро, словно совершая некий тайный обряд, листок календаря, явно всученный ему злым гением. Марк, в обыденной жизни сторонившийся всяческих «знамений», теперь именно ими питал свою манию разрушения. Он верил, что эти «знамения» подчинены некоей закономерности: просто законы эти пока еще не сформулированы, даже не открыты.
«Остаться на несколько дней в Катманду… Под каким-нибудь предлогом… По отношению к шефу это не важно. А вот по отношению к Дельфине… Вот тут-то и начинается подлинная трудность. Она меня ждет, считает дни. Уже целых двадцать лет. Лгать? Отчитываться, оправдываться?.. Это в мои-то годы. Нет, не выдержу. Но как же иначе… объяснить? Ведь для выражения самых различных чувств употребляют одни и те же слова. Рассказать о Надин… Об Алене, который похож на собственный портрет, написанный талантливым художником…
Ален, в его поведении нет фальшивых нот… как и в языке. Объяснить все это Дельфине, не оскорбив ее, не нарушив общепринятых условностей. И шефу тоже. Почему бы и нет? Каждый из них, безусловно, поймет маленькую частицу правды, если только хорошо рассказать. И каждый поймет именно свою частицу. Если я должен остаться, я должен пойти на ложь. Вынужден пойти на ложь».
Ален заговорил, оторвав Марка от его мыслей, вернув в Катманду.
— А вы действительно не уедете завтра?
— Нет, пока еще подожду.
Вот оно — слово произнесено.
И опять-таки Марк не жил, а смотрел как бы со стороны на свою жизнь; странное явление — постепенное раздвоение личности. Остаться… не то, чтобы он этого хотел. Просто не мог уехать… вот так… сразу. Увозя, как вор, все их тайны.
Глава пятая
— Мам, ну готова?
— Сейчас приду… начинайте без меня.
— Ни за что на свете. Будем ждать тебя все трое.
Встали навытяжку, по стойке «смирно».
За дверью раздался хохот.
— Не дурите… а то как бы гренки не подгорели.
Дельфина в ярко-лимонной пижаме пригладила волосы и только потом вышла из спальни.
— Теперь понятно, почему ты так долго морочила нам голову, — бросил старший.
— И не зря морочила! — подхватил средний.
А третий только восхищенно присвистнул.
— Не понимаю, почему вы не можете без меня напиться кофе, пьете же всегда.
— Папа уехал, значит, теперь ты наша, и мы обращаемся с тобой, как с дамой. Надеюсь, ты нас за это упрекать не станешь? Сама учила нас быть вежливыми… И все такое прочее.
— Конечно, учила.
— Когда ты под властью супруга, это другое дело, тогда ты не наша.
— Короче говоря, я сменила одного тихого мужа на трех тиранов.
— Ну если ты так смотришь… — возразил старший.
— В каком-то смысле это верно, мадам Дельфина, — уточнил самый младший.
Столик для завтрака подтянули к окну.
— Туман все никак не рассеется, значит, будет ясно.
— Будем надеяться… — Помолчав, Дельфина спросила: — Кто сегодня придет ко второму завтраку?
— Никто, — хором ответили Дени с Давидом.
— Может… — пробормотал старший Даниэль.
Двое младших запротестовали:
— Не смей приходить к завтраку, только маму побеспокоишь. Она решит, что обязана сидеть дома, а ты сам знаешь, что сидеть дома ей неохота.
Дельфина обернулась к Даниэлю:
— Если, дорогой, ты хочешь позавтракать дома…
— Нет, нет, и речи быть не может.
— А кто обедает?
— Никто. Даже ты не будешь дома обедать. Мы решили тебя пригласить. Нашли чудесное бистро. Ты прямо обомлеешь. А ты хоть свободна сегодня?
— Для вас всегда.
— Так только говорится…
— И вы меня приглашаете? Или приглашаете для того, чтобы я вас пригласила?
Давид возмущенно взглянул на мать.
— За кого это ты нас принимаешь? Мы тебя по-настоящему приглашаем… но только там более уместны джинсы, чем норка. Ну как, идет, а?
— Еще бы…
Она уже видела, как входит в бистро с этими тремя гигантами.
— Заметано. Итак, будь готова к половине девятого… Сможешь?
— Конечно, смогу.
«Особенно, если нечего делать дома», — подумала она, как говорится на театре «про себя».
За разговором незаметно опустели тарелки.
Мальчики поднялись.
— Ну ладно, до вечера.
Проходя мимо Дельфины, каждый по очереди наклонился поцеловать ее и шепнуть что-нибудь нежное.
Почти тут же хлопнула входная дверь и через несколько минут дверца лифта.
«Ну вот! До вечера все равно нечего делать, но зря я жалуюсь».
Дельфина вернулась в спальню и растянулась в том самом шезлонге, где на ее глазах, тогда еще молодой девушки, отдыхала покойная мать. А теперь в нем отдыхает она, Дельфина. Стоит над этим задуматься.
Разве в юности не осуждала она сурово мать, которая, по-видимому, свыклась с вечным ничегонеделанием? А она-то сама сейчас? Разве не лежит перед ней бесконечно длинный день, свободный от всяких обязательств? Правда, пока еще это почти исключение. День, когда ей нечего делать, а ведь когда-то давно об этом столько мечталось. Трое непоседливых мальчишек, которых нужно было кормить, одевать, учить. А денег не хватало. Иной раз приходилось туго. Мальчики подросли, положение Марка улучшилось. А потом после смерти ее родителей в дом пришел достаток. Дельфина была потрясена. Мучительно было мириться с тем, что такое страшное событие устроило их благополучие, все их дела. Это никак не соответствовало ее представлению о ходе вещей. Долгое время она вообще не касалась этих денег. Но проходили дни и нельзя же вечно строить из себя дурочку. Тем не менее она решила не трогать основной капитал, оставить его полностью сыновьям.
Старший Даниэль, она была в этом убеждена, отнесется к деньгам с должным уважением. Этот уже и сейчас буржуа, а буржуа уважает деньги. Такой не сожжет пятидесятифранковую бумажку, чтобы пустить пыль в глаза приятелям, так как в этой бумажке для него заключены символы: труд, пот человеческий. Так раньше относились к хлебу. Подобно Дельфине, Даниэль вел счет деньгам. Расходовал умеренно, сообразно своим средствам, — ни скупости, ни расточительства.
Зато два других мальчика совсем иные. Малыш, хорош малыш, настоящий гигант, назовем его лучше младший, Давид ищет отвлечения. Но разве каждый из нас его не ищет? Одни в наркотиках — это легко, другие в науке, литературе или искусстве. Есть еще магия, амулеты, игра. Для Давида это, возможно, поэзия… А вот Дени она знала хуже. Про таких женщины обычно говорят: «Да это же само обаяние». Только забывают при том добавить: «Но он-то здесь ни при чем». Даже мысль о любом усилии не вязалась с его обликом, стоило ему появиться, и это чувствовалось сразу. Зато слова: «легкость», «непринужденность», «беспечность» сами приходят в голову. Каждый его жест точен, верен, целенаправлен. Глядя на это правильное лицо, на эти длинные шелковистые кудри, вспоминаешь портреты художников Возрождения. Ничего не стоит представить себе Дени за столом в стиле ренессанс, рядом лежит гусиное перо, а он запечатывает красным воском послание и вручает его почтительно дожидающемуся слуге.
Иной раз порывы гнева нарушали обычное равновесие; в таких случаях Дени нельзя было узнать. Норовистый, упрямый зверек. Лицо искажалось, оставаясь таким же красивым. Из мальчика он как-то сразу становился взрослым мужчиной. Но всякий раз при любом принуждении впадал в ярость. К примеру, когда что-нибудь казалось ему несправедливым. Или если он считал себя оскорбленным.