— Любовь? Как у Щипачева? На скамейке?[97] — И захохотал специальным «бурбонским» смехом.
И еще одно воспоминание. Я был в то время исполняющим обязанности главного редактора Репертуарно-редакционной коллегии Министерства культуры СССР. Однажды принял визит Александра Степановича Синицина, конечно, уже забывшего меня. Я напомнил о себе, и мы погрузились в воспоминания. Тогда Александр Степанович упомянул про мать Алексея Алексеевича Игнатьева, графиню Софью Сергеевну. Когда в 1937 году Игнатьев решил вернуться в СССР, Синицин был в числе тех, кто провожал его в Париже. И вот, в присутствии группы эмигрантов, которые собрались, чтобы лишний раз подчеркнуть свое возмущение позицией «красного графа», устроить некую демонстрацию, появилась Софья Сергеевна. Алексей Алексеевич из-за своих политических воззрений и, в особенности, вследствие женитьбы на кафешантанной диве был презрен всей своей родней. Графиня обратилась к Синицину и, никак не реагируя на приветствие находящегося тут же своего сына, сказала:
— Передайте вашему правительству, что я знаю своего сына: если он на что-нибудь решается, он делает это от всего сердца и — до конца! Сказав это, графиня, так и не попрощавшись с сыном, отбыла…
Мы еще немного повспоминали Алексея Алексеевича, к тому времени уже покойного. Я сказал, что о нем говорили, будто он работал по выставкам совместно с Синициным, тогда нашим торговым представителем во Франции. Александр Степанович задумчиво повторил:
Да, по выставкам…
А потом, не выдержав, со вздохом произнес:
— А какой это был замечательный разведчик![98]
Мы с Любой открываем бал
Я уже упоминал, что в 1954 году состоялся Второй Всесоюзный съезд писателей. Я был в числе делегатов. На заключительное заседание и банкет мы были приглашены в Кремль с женами. По тем временам для большинства из нас это была большая новинка. Кремль! Таинственный, правительственный Кремль! А тут входишь в него как в свой дом: «Сюда можно?» — «Пожалуйста». — «И сюда?» — «Пожалуйста».
Молодые люди с выправкой растворяли перед нами все двери, и мы видели роскошные покои Николая I, Алексея Михайловича, внутреннюю дворцовую церковь, не говоря уже о Георгиевском зале и Грановитой палате. Но свобода свободой, а наша склонность к усложнению, казалось бы, простых вещей сказалась и тут. Все писатели, собравшиеся на банкет, были разделены — часть в Георгиевском зале, часть в — Грановитой палате.
Не думаю, что это разделение имело какое-то отношение к «чинам». Скажем, я с женой оказался в Георгиевском зале. Но, видимо, какой-то распорядитель сталинской выучки дал указание: с билетами Георгиевского зала пускать всюду, а тех, кто был в Грановитой — ограниченно. Произошел даже небольшой скандал, когда Сергея Михалкова из Грановитой не пустили в Георгиевский зал, но все быстро урегулировали. Сидели мы за столами, поставленными перпендикулярно к столу президиума, где восседали власти. Все было официально, торжественно. Банкет окончился, раздалась музыка. Люди толпились, не зная, как на нее реагировать. А я взял Любу под руку и во Владимирском зале — это между Георгиевским залом и Грановитой палатой, мы открыли бал! За нами последовали и другие.
Это же надо было вообразить! СССР — надежда человечества, как мы еще тогда считали. Москва — сердце мира. Кремль — центр всего живого на земле. И мы с Любой открываем бал в этом самом Кремле! Было от чего закружиться голове! Причем это все естественным образом вписывалось в мое тогдашнее состояние: если человеку удается хоть раз в жизни взлететь, отчего не задержаться там хоть на минуту?
Через четыре года, в 1958 году, был первый, учредительный съезд писателей РСФСР. Все было уже как-то проще, интимнее — я имею в виду прием и банкет опять же в Кремле. Во всем царил и определял дух нашего общества Никита Сергеевич Хрущев. Он произнес застольную речь, единственную, кажется, не напечатанную в газетах. Он говорил о Сталине, о трудных условиях, в которых они работали, упомянул о смерти Орджоникидзе.
— Вот говорили — сердце, — сообщал нам Никита Сергеевич, — а на самом деле — застрелился! Не выдержал!
Говоря еще о чем-то, он не раз поворачивался к сидевшему рядом Ворошилову:
— А вот Климент Ефремович не даст соврать!
И еще. Говоря об отношениях власти и писателей, он сравнил наше нетерпение в раскрытии событий предыдущего «царствования» с жадностью некоторых членов крестьянской семьи, норовящих схватить не в очередь кусок мяса из большой миски со щами, стоящей на обеденном столе.
— Что должен делать в таком случае хозяин? — вопрошал нас Хрущев. — А ложкой их! Ложкой по лбу! Чтоб каждый свою очередь знал!
Все это звучало по-новому, непривычно, по-человечески.
Мы подходили к столу, чокались с Никитой, с Ворошиловым.
Хрущевская оттепель была тогда на подъеме. Через несколько лет она закончилась. Начала клониться долу и моя театральная судьба. То есть она продолжалась — в кино, но ее зенит на сцене кончился.
Возвращение на круги своя
В 1955 году мы решили съездить в мою деревню. Состав нашей «команды» был следующим: я с женой Любой, наш сын Митя, моя сестра Александра Дмитриевна и наш водитель, Тимофей Евдокимович, человек весьма занятный. На любой случай из жизни у него было свое мнение.
Водитель он был превосходный, чего нельзя сказать о его способностях механика: столько пережег нам моторов — не счесть! Из его рассказов о встречах на дороге я до сих пор вспоминаю, как его остановил огромный, толстый милиционер, осмотрел машину и на вопрос Тимофея — зачем ему это понадобилось? — получил ответ:
— Проверка на вшивость! — и милиционер загрохотал, отходя, довольный своим остроумием. Тогда это выражение для меня было совсем внове.
Тимофей Евдокимович частенько рассказывал о своей жене, называя ее «моя» и обобщая ее поведение как характерное для всех женщин. С возмущением он повторял не раз:
— Моя говорила, что я за ней ухаживал! Ухаживал! — произносил он это слово с негодованием, в котором чувствовалась разница, как ее понимал Тимофей: он, квалифицированный водитель, — и она, какая-то домработница! — Бывало, на кухне, — продолжал Тимофей, — хвачу ее за… ну, вы понимаете, пониже спины, я же живой человек, Алексей Дмитриевич, не без того, но чтоб я ухаживал?! Не дождется, голубка! Одни мечты!
— Не поймешь, что им надо, — говаривал он о женщинах, когда мы ездили куда-нибудь без Любы. — Был у хозяйки, у которой служила моя Анна Дмитриевна, брат. Высокий такой! — Здесь Тимофей Евдокимович не мог сдержать своего негодования против высоких, будучи сам человеком роста незначительного. — Что у них там было — не знаю, подарил он ей флакон духов. И давно она уже его весь извела, а выбросить — не выбрасывала. Зачем-то стоял он у нее у зеркала. А я как раз ВТЭК проходил, нужно было анализы сдавать, извините, мочу. Я туда, я сюда — ничего нет, куда-то подевались все бутылки, а тут, гляжу, флакон — пустой. Я его хвать! Напрудил туда — и в поликлинику. И что я сделал такого, Алексей Дмитриевич? Если б вы знали, что было! Она так кричала, так кричала, будто я человека убил. Вот и подумайте, что с этих женщин взять. Никакой практики с них не получается!
Моя сестра как-то ему сказала: «Вам надо выступать, Тимофей Евдокимович». — «Из-под моста с дубиной!» — последовала немедленная реакция.
Так вот, выехали мы из Москвы часов в шесть утра, по Симферопольскому шоссе, через Тулу, на Орел, а от Орла взяли на Брянск. До сих пор помню, как, остановившись по нужде, мы в лесозащитной полосе вдоль шоссе наткнулись на обилие превосходных подосиновиков.
Добравшись до Брянска, мы взяли курс на Унечу. Шоссе было достаточно пустынно, только раз, когда уже стемнело, нам навстречу гнали табун лошадей, по-видимому, на бойню. Из темноты лучи фар выхватывали жутковато загоравшиеся глаза этих бедных друзей человека, не знавших о своем близком конце.