Когда наступили черные дни для всей фамилии Романовых, вопрос встал и о Михаиле. Он был в заключении в Перми, где его и расстреляли[92].
Вдова Михаила, графиня Брасова, обратилась к Ленину с просьбой отпустить ее за границу. По слухам, она произвела такое впечатление на Владимира Ильича, что, отправив ее для решения этого вопроса к Дзержинскому, он поддержал ее просьбу. Она обещала Ленину, что ее дети никогда не будут претендовать на российский престол. И сдержала свое обещание.
— Ее отец, — закончил свой рассказ Гранберг, — всегда говорил: моя дочь — умная женщина.
А вот маленькая новелла о том, как я делал попытку укрепить кадровый состав нашего отдела.
Жил да был славный парень Степа Колков, человек верный, хороший товарищ, но очень трудно живущий. Сын ткачихи с «Красной розы», сам столяр. По призыву ударников его выдвинули «в литературу», в Союз писателей, и он стал «писателем». Это «выдвижение» обрекло его на немалые беды. Совсем плохо было с деньгами. Когда моя звезда взошла на небосклоне, супруга Колкова неоднократно пеняла ему:
— А ты что смотришь? Люди деньги гребут, один ты зеваешь!
Словом, я предложил его кандидатуру в Министерство. Там сразу уцепились. Еще бы! Анкета — класс! «Пятый пункт» — тоже. Социальное положение — куда там, сам гегемон, никуда не денешься… Единственное, о чем пока никто не догадывался, что гегемон был слабоват насчет горячительных напитков…
В общем, Степу приняли в наш отдел, и все шло в рамках дозволенного, но вскоре Колков стал «нарушать». Дошло до того, что он явился в кабинет к Марьямову и сказал ему со всей страстностью, на которую был способен:
— Гриша! Дай пять рублей! Дай! Ну что тебе стоит? А то ведь я замерзну… Как птица!..
Вскоре после этой сцены Степа был задержан милицией, и его карьера у нас кончилась.
И еще: как-то, придя на работу к часу дня (мы считали себя «белой костью», полагали ненужным приходить с утра), я был вызван к Саконтикову, заместителю министра по кадрам. Ну, думаю, будет разговор! И разговор действительно состоялся, но совсем по другому поводу. В кабинете присутствовали, кроме меня, директор научно-популярной студии (забыл фамилию) и Дмитрий Иванович Еремин, тогда директор сценарного отдела студии. Саконтиков предложил мне ехать в ГДР главным редактором «Дефа-фильм», единственной киностудии в послевоенной Германской Демократической Республике. Предложение, надо прямо сказать, неожиданное. Вот пример, когда твое существование подвергается испытанию — как поступить? Куда пойти? Влево или вправо? Опять этот выбор! Предложение это мня не очень-то обрадовало. Не чувствуя в себе организаторских способностей такого масштаба, я стал пятиться. Тогда Саконтиков предложил мне поехать к Михаилу Андреевичу, может быть, его аргументация будет для меня более убедительной (Михаил Андреевич — это Суслов).
— Нет! — воскликнул я. — Зачем же беспокоить столь высокие инстанции! — И продолжал ускользать от ответа.
И тогда Дмитрий Иванович вдруг сказал, обращаясь к Саконтикову:
— И сказал тут волк человечьим голосом: говно твое дело, Иван-царевич!..
Наступила пауза. Наконец Саконтиков вымолвил, заикаясь по своему обыкновению:
— Эт-то кто же Ив-в-ан-царевич?..
Словом, свою кандидатуру я отвел. Мне это легко было сделать. У меня не было в кармане партийного билета. Я был и есть беспартийный. Выходя из кабинета, в «предбаннике» я увидел еще одного кандидата. Это был Игорь Чекин, длинный, тощий, бледный, рыжий, автор пьесы под названием «Я». «Поедешь, — подумал я, — не отвертишься». И он действительно поехал, прослужил года два, но на его дальнейшую судьбу эта поездка никак не повлияла.
А я вскоре получил предложение Н. Михайлова написать своих «Девиц-красавиц».
Александр Довженко
Я впервые увидел Александра Довженко, нашего великого кинорежиссера, философа с тончайшей душой художника на встрече в Политуправлении Красной Армии, во время войны. Он выступил там со страстной речью о том, что нельзя механически делить: ты был под немцами, ты не был, кто был — подозрителен, требует проверки и т. д., потому что народ всегда един. Он говорил о мучениях народа, о том, как избирали старост — по требованию немцев, и как в старосты частенько шли герои, мученики, во имя спасения людей. Его во многом трагическая речь произвела на меня глубочайшее впечатление, и я всегда помню о ней.
В 1939 году Довженко поставил картину «Щорс». «Хозяину» она понравилась. Потом Александр Петрович заинтересовался судьбой Мичурина — «трудной, мучительной…» — так он говорил мне о своем герое. Привлекал Довженко и характер Мичурина, чем-то схожий с его собственным. Ведь у художника всегда своя драма, где бы и при каком правительстве он ни жил. И Довженко сделал фильм «Мичурин», который никто из нас до той поры не видел. Когда его просматривали в малом зале Министерства кинематографии в Гнездниковском переулке, члены художественного совета А. Сурков, Л. Леонов и еще несколько человек после окончания фильма молча обступили Довженко и долго молчали — так поразил их этот фильм. И я слышал от людей, видевших картину, что она была гениальной. Центральные фигуры в фильме — сам Мичурин, его жена и рабочий, всю жизнь проработавший с ним. Эти двое людей, ежедневно общавшиеся с ученым-творцом, трудным по характеру, порою злым, капризным, были мучениками, но их связывала любовь к тому, кто единственный на свете знает, чему он посвятил свой каторжный труд, свою горькую, нелегкую судьбу… Как водится, картину отправили в Кремль. И вскоре оттуда прошелестела весть: картина не понравилась.
Потом было приглашение Довженко к Жданову. Ничего нельзя сказать — Жданов был готов к встрече. Книги по специальным вопросам загромождали стол. Он осторожно, но настойчиво начал разговор — естественно, от имени народа, а как же иначе? Все у нас делалось от имени народа… И постепенно Довженко становилось ясно, что тема творчества, интересовавшая режиссера, нисколько не увлекает собеседника.
— Народ не поймет, — говорил тот. — Народу нужно показать, в чем заключалась реформа великого Мичурина.
Вся программа, предложенная Ждановым Довженко, была, по существу, программой научно-популярного фильма — он так это понял. Потом Жданов сказал:
— Решайте сами. Мы не хотели бы вас насиловать. Хотите — выпустим фильм в таком виде. Мы покритикуем вас. Покритикуем… — И, сделав паузу, прибавил: — Но если бы вы согласились с нами… любые сроки… любые деньги…
Мне эта сцена напоминает евангельскую притчу о дьяволе, который искушал Христа. Как он показывал Христу мир, какими картинами соблазнял… Каюсь, у меня с детства была одна жаркая молитва к Христу: Боже, избавь меня от необходимости выбора! А тут… Ведь самое страшное было в том, что когда с нами говорили от имени народа, мы верили, что это так… И Фадеев ради этого переделывал свою «Молодую гвардию», и многие, многие другие. И Довженко сдался. Кроме себя он еще думал о людях, о своей группе. Он понимал, что значат слова: покритикуем… Это значит, что люди из-за него будут нести бесчисленные материальные и моральные потери, ведь кино — искусство коллективное.
И он начал работать над новым вариантом картины. Результаты его работы я уже видел — все в том же малом просмотровом зале министра. Пока шел фильм, Довженко не было в зале. Он ходил взад и вперед по коридору, судорожно сжимая руки. Но его отсутствие и не заметили. Взоры всех были прикованы к человеку, которого я видел первый и последний раз в жизни. Это был Трофим Денисович Лысенко. Страшный, белоглазый фанатик, неуч, погубивший академика Вавилова и многих, многих других.
Фильм кончился. Началось обсуждение. Лысенко фильм принял — это было все, что нужно министерству, и народ увидел фильм: пионерские шествия, флаги и объяснения, почему из груши получается яблоко и наоборот.