Ефим, по всей вероятности, не принимал того, что я пишу, а может быть, он и вообще разочаровался в моей личности? Уже сейчас, в 1990 году, я обратился с этим вопросом к Наде, его вдове, пытаясь выяснить, что же послужило причиной охлаждения Ефима ко мне?
Надя категорически отвергла такую постановку вопроса. Она сказала, что просто он считал, что в своем творчестве я должен был развивать то, что я лучше всего знаю — деревенскую тему. А я, по его представлению, увлекся своим успехом и не работал в этом направлении.
Мне кажется, все здесь несколько глубже.
Ефим — очеркист. Профессия драматурга, думается мне, диаметрально противоположна профессии очеркиста прежде всего потому, что очеркист ни на минуту не отрывается от явлений, окружающих нас. Драматург же должен всегда интерпретировать явление, раскрывать его, придумывать, додумывать, а главное — изобретать. Работа драматурга по своему характеру изнурительней, она скорее исчерпывает силы человека, тут возможны кризисы, спады.
Очеркист же, при наличии таланта, наоборот, с каждым годом набирает силу, потому что жизнь всегда окружает его. Я уже не говорю, что судьба драматурга во многом зависит от позиции театра.
Что касается моего успеха, то я, как писал об этом выше, ни один день не чувствовал себя спокойно, я хотел продолжать работу, искал материал, ездил, но что-то застопорилось, не получилось. И не случайно я перешел на работу в кино.
Потом я опять стал писать пьесы, не хуже, если не лучше прежних, но театры к тому времени забыли меня — и это уже бесповоротно.
Выполнить желание Ефима я попросту не мог, потому что деревенская тема для меня в то время была уже исчерпана двумя пьесами, которые сперва были отмечены, потом обруганы. Я искал новое для себя, но не находил.
Но парадокс профессии: будучи уверен, что мой способ познания жизни выше, объемнее, чем у очеркиста, отметая прямую опору на жизнь, характерную для очеркиста, отдавая преимущество фантазии художника, я, как драматург, в то же время хранил в своей душе некую тайну. Про себя я как бы стыдился своей смелости, своего полета, своего творческого бесстрашия. Я всегда был готов — да, да, да! — припасть к коленам этой самой проклятой действительности, просить прощения за свою дерзость… И в этом отношении талантливый писатель-очеркист вырастает для драматурга в фигуру почти равную этой самой действительности. Он — правда, я — вымысел. Но вымысел, каким бы ярким он ни был, всегда, увы, даже против воли, чувствует себя в долгу перед правдой. Это объективный закон.
Мне периодически снится Ефим. И снится непросто. Он жив в моем сне, и я испытываю какую-то неловкость, необходимость в чем-то оправдаться, освободиться от некой тяжести.
Почему мне так необходимы эти сны?
Может быть, от ощущения какого-то невыплаченного долга. Перед кем? Перед страной, перед Ефимом, перед самим собой? Может быть, что-то я «недовложил», недостаточно выдал из того, чем когда-то был полон?
Но тогда Ефим для меня — не образ ли моей неспокойной совести, которая, если она есть, никогда не спит в человеке?
Может быть, и правда, а?
Ответь, Ефим! Снись мне, снись! Умоляю тебя!
Аз воздам
Наступила эпоха перестройки. Могучим эхом отозвалась она в странах Восточной Европы и вообще всюду в мире, куда прежде доставала сталинская рука.
Дрогнул и такой, казалось, несокрушимый наш бастион на востоке, как Монгольская Народная Республика.
После долгих лет полного подчинения Москве, когда мы своекорыстно распоряжались ресурсами страны, строя только то, что нужно было для нашей армии, — наступили новые времена.
Под огнем критики демократического движения руководство Монгольской народно-революционной партии вынуждено было сложить свои полномочия и срочно переизбрать всю правящую верхушку. Сегодня, в 1990 году, в рядах демократов — молодой 28-летний Санжасурэнгийн Зориг[132], генеральный координатор Монгольского Демократического Союза. Именно он, свой деятельностью как бы олицетворяя справедливый гнев монгольского народа, заставил признать недействительными все награды, которыми осыпали себя Цеденбал с супругою, лишить их дворца, который тот построил себе под Москвой на народные деньги. И я с чувством законной гордости признаю в нем свою ближайшую родню, так как Зориг является внуком моего покойного брата, Андрея Дмитриевича Симукова, и, следовательно, моим внучатым племянником.
Я рад, что Зориг, выпускник философского факультета Московского университета, несет дальше по жизни идеалы своего деда, ведет непримиримую войну против всех тех, кто в Монголии, так же как и в России, виновен и за безвинную гибель лучших людей обеих стран.
У меня нет чувства мстительности, но я рад событиям в Монголии, в результате которых многолетний гнет, под которым находился монгольский народ, надо надеяться, наконец будет сброшен.
Бескорыстный труд по изучению своей новой родины брат посвятил мечте своих юных дней — свободе человечества. Пусть в Монголии поскорей засияет свет этой свободы, а тех, кто мешал ему идти вперед, — вон из Истории!
Вот на какой ноте я кончаю свои «Записки…» о самом себе и о своей семье.
И последнее. Ушедшим от нас я посвятил вот эти стихи:
Когда от нас уходят дорогие,
Они не мертвы, нет — призыва ждут от нас.
Пока мы помним их — они всегда живые,
И к нам их обращен добронесущий глаз…
Ах, сколько в жизни смут! Не буду брать примера.
Ну, как решить вопрос, что вовсе мог не быть?
Их позови. Придут. Зовет их наша вера.
Дадут совет. Он — в нас. Но надо подтвердить…
Пока мы помним их. О, сколько в этом слове
Надежд на нас, их страх перед «пока».
Не расставайтесь же! То голос нашей крови.
Она зовет! Так где же ты, рука?
Я славлю тех, кто твердо помнит, верит.
Прочь скепсис гордеца, он сам себе удав!
Да, я за тех, кто жизнь любовью мерит.
Христос воскрес, что смертью смерть поправ!
За тех, кто памятью не роется в потемках,
Кто знает, как согреть своим дыханьем лед.
И этот мой завет пусть отгремит в потомках,
В одной цепи — кто жил и кто живет!
ГЛАВА X
Мое ремесло[133]
Я писал о людях — о своих родных, о тех, с кем я встречался на своем пути как драматург.
Но не пора ли поговорить о том, что представляет собой драматургия как вид искусства? Как-никак, это мое ремесло, и хочется поделиться некоторыми мыслями, накопившимися у меня в связи с этим за долгие годы.
Предваряю: заметки мои не носят характера некоего поучения, свода непререкаемых истин, нет! Просто это мои наблюдения, мой опыт, мои пристрастия, мои ошибки. Многое из того, о чем я здесь говорю, почерпнуто мной как из собственной профессиональной практики, так и из моей преподавательской деятельности в Литературном институте им. А. М. Горького. Хочу подчеркнуть, речь идет об узкопрофессиональных вопросах, о которых не всегда принято говорить. А жаль! Обмен опытом в этом отношении был бы нам, драматургам, особенно молодым, полезен. Итак, разговор о ремесле.
Известно высказывание Л. Толстого о Шекспире. Отсутствие религиозного начала и неразборчивость в выборе театральных средств зачеркнули в глазах великого русского творчество великого англичанина. Характерна и самоирония в «Дневниках» Жюля Ренара[134], когда он говорит, что обладает известным вкусом к посредственности, что поможет ему для работы в театре…