Ах, если бы нам кто-нибудь сказал тогда, что это строительство растянется еще ровно на четверть века, а потом, когда дом будет окончательно построен, его в 1989 году в одночасье спалят дотла два пьяных забулдыги, не нашедшие чем поживиться, и нам придется, используя страховку, все восстанавливать с нуля.
Но в 1958 году мы уже смогли обустроиться на своей «даче». Внутри — голые, не струганные доски, красноватые от пропитки антисептикой, отопление — одна печка на все помещение. В общем, до дачного уюта далековато… А мама трогательно радовалась: она на даче у своего сына! Мы шутили: «дача моего сына», «поликлиника моего сына» — и это действительно грело душу.
Мама… Как сейчас ее помню: закутанная в теплый платок, уже не очень крепкая, ходит, опираясь на палочку. Наступает лето 1962 года. Мама совсем дряхлеет. Она как-то призналась мне, всхлипывая:
— Знаешь, ты сейчас для меня совсем, как папаша…
Наверное, есть такой период, когда родители становятся детьми тех, кого они родили. Я до сих пор не могу себе простить своей глухоты. Когда мы оставались с мамой вдвоем на даче, она, как бы между прочим, спрашивала: может быть, я переночую в ее комнате? Я же, недоумевая, бодро отвечал:
— Почему же здесь? Я же наверху, только стукни — явлюсь!
Я не понимал, что у нее уже начал развиваться страх перед смертью, ночью, очевидно, он не давал ей спать, ей хотелось иметь близкого человека рядом, а я…
28 августа мы отпраздновали мамино 87-летие. Лето закончилось. Уже стало холодать. Через несколько дней переехали в Москву. Неожиданно мама заболела. Температура начала скакать — то сорок, то ниже нормы. Мы с Алей стали совещаться — как быть? Решили оставить дома. Но мама, наша мудрая мама услышала и сказала:
— Нет-нет, везите меня в больницу!
Мы отвезли ее в одну из градских больниц. Тогда эта больница была хорошо известна, ее медперсонал обладал высокой квалификацией. Обследовали. Оказалось — рак. Прооперировали. Операцию перенесла хорошо. Но возраст, отек легких… Когда я в последний раз видел ее, мама, теряя сознание, с усилием вымолвила свои последние слова на этой земле:
— Леша… Пусть домой…
Она беспокоилась, чтобы я не задержался, спешил домой… Это было 28 сентября, ровно через месяц после дня рождения.
Все-таки в смерти всегда есть тайна, для остающихся жить — вопрос, когда и как это должно произойти с нами? Произойдет обязательно, но как, когда? Тайна.
Моя сестра
Ах, Аля, Аля… Королева вестготов, как ее называл поэт и переводчик Лев Пеньковский, нередко бывавший в ее доме. Смотрю на фотографию, где она снята со своим первым мужем, Юрой Каравкиным — какие лица, какая ослепительная юность! Как ты была хороша когда-то и сумела сохранить свою стать до последнего дня!
Как будто недавно это было… День твоего рождения, мы с Ефимом Дорошем зашли к вам в коммуналку на Страстной площади, поздравить, и подарили двух смешных игрушечных собачек, сопроводив свое подношение стихами, которые заканчивались так:
С двадцать пятым годом Але
Два поэта написали!
И дата: 1930 год. Але исполнилось 25 лет. Боже! С тех пор прошло шестьдесят лет! Нет уже в живых ни Али, ни Ефима… Но жива традиция. Именно с этих случайных строчек началась у нас домашняя стихотворная летопись.
Я уже писал, что Аля приехала в Москву из деревни в 1924 году. Окончив курсы стенографии, она поступила на работу в Институт советского строительства. Мы часто с ней бывали в разных компаниях, и я помню, как она говорила: надо сразу оповестить, что мы брат и сестра, иначе все принимают нас за пару влюбленных.
Наша собственная компания была очень веселой. В нее входили братья Лушниковы, Катя Муханова, о которых я говорил, другие интересные люди. Летя Лушников, младший, ухаживал за Алей. Однажды, по ее рассказу, он провожал ее домой. У подъезда он откашлялся и сказал со своим иностранным швейцарским акцентом, ибо он там родился:
— Кхм, кхм, может быть, нам следует поцеловаться?
На что Аля, умирая от хохота, даже присела на тротуар, так нелепо выглядело это неожиданное предложение.
Помню, как у нас в Институте Ленина был вечер, и за мной должны были зайти Лушниковы. У них с собой была четвертная бутыль вина. Мы собирались на какую-то вечеринку. Бутыль заметил гардеробщик, затеял скандал, чуть не вызвал милицию…
Аля скоро вышла замуж за Юру Каравкина. Прожили они недолго. Алей увлекся ее начальник — директор Института советского строительства Анатолий Петрович Ковалев, симпатичный коммунист с партийным стажем с шестнадцати лет. Будучи делегатом Рубцовского железнодорожного узла, он, семнадцати лет от роду, был избран делегатом на X съезд Советов и слышал выступление Ленина. Тот критиковал коммунистов, которые презрительно относились к торговле, ссылаясь при этом на свой коммунистический дух. Он сравнивал их с крыловскими гусями, гордившимися, что их предки спасли Рим.
— А что им мужик? — спрашивал делегатов Ленин. — Хворостиной их! Хворостиной!
Ковалев у нас с Ефимом отвечал за Советскую власть. Все нерешенные для нас вопросы мы несли к нему, и он всегда толково разрешал наши сомнения.
После Института советского строительства Ковалева «бросили» как раз на торговлю. Он поехал в Англию торговать советскими кинокартинами. Торговля эта, вообще-то не бог весть какая, осложнялась тем, что фирмы, купившие картины, безбожно кромсали их, приспосабливая к вкусам и политическим взглядам зрителей. Ковалев тщетно спорил с ними, считая, что наше киноискусство — идеологический экспорт, что они должны выполнять свою роль именно в нетронутом виде.
— Представьте себе, — приводил он высший, как ему казалось, аргумент, — если бы мы проделывали с вашими фильмами то, что вы делаете с нашими!
— Пожалуйста, — был ответ. — Наш товар — ваши деньги. Раз вы купили наши картины, делайте с ними, что хотите.
Так наш Анатолий познавал законы капиталистического рынка.
Через некоторое время мы отправили Алю к мужу в Англию. По тогдашним временам это было экстраординарное событие. Поезд уходил с Белорусского вокзала. В нем был вагон с надписью «Хук-ван-Голланд». Так назывался пункт на побережье Ла-Манша, до которого должен был довезти Алю этот вагон. Аля была одета во что-то старенькое — так просил Толя, чтобы не жалко было выбрасывать, когда она станет одеваться в заграничное. Мы стояли на перроне, и я думал — как же так? Вот она ступает на ступеньку вагона и уже отделяется от нас, будет в том мире? Поезд тронулся. Я позвонил вечером Толе в Лондон. Гудение в трубке, телефонистка соединила нас — и я услышал голос Ковалева, как будто он стоял рядом со мной! Я доложил: Аля отправлена.
Пока Аля была в Англии, я женился и уехал на работу в Кронштадт, о чем я уже рассказывал. Писал я Але письма из Кронштадта и раз, развеселясь, решил изобразить «Руку Москвы», о чем все время трубила зарубежная пресса. «Рука Москвы!» — она всюду проникала, считали наши недруги. Я вымазал свою ладонь красной краской и отпечатал пятерню на почтовом листе. Знай наших! — «Рука Москвы!»
Время тогда было еще снисходительное, а то бы проказа не прошла даром. Вспоминаю также: в начале войны Ефима мобилизовали и направили в войска НКВД. И вот я, на Пасху, в метро, позволил себе шутку — шел перед ним, одетым в форму, с поднятыми руками! Тоже сошло. Очевидно, со стороны это шуткой не выглядело.
Аля много рассказывала мне и о Лондоне, и о Виндзорском замке, куда они ездили, о смене караула у королевского дворца, о раутах у нашего посла.
В Англии у Анатолия и Али образовалось очень приятное общество из числа наших работников. Особенно они подружились с двумя парами. Ваня Котельников, с виду простоватый, но чудесный человек, торговал в Лондоне хлебом. Погруженный в мир агентов, маклеров и брокеров, он увлекся стихией биржи и со страшным риском для себя играл на ней. Если играл удачно, то он зарабатывал Родине деньги, если неудачно, то — брр… Но, кажется, ему везло. Сказывался и опыт. Вторая пара из посольства, мужа не помню как звали, жена же, Вава, была столь прелестна, столь влекла к себе сразу всех. Про таких говорят, что спускать их на пол нельзя ни на минуту. Грех.