— Ай, Долорес! — передразнил он ее, покатываясь со смеху.
— Да ведь больно! — добавила девушка.
— Пустяки, потерпи. Придется мне все же отпустить тебя на волю.
Долорес издала губами звук, подражающий шипению яичницы на сковороде, показывая тем, что она ничуть не верит в искренность последних слов дворецкого. Но слишком сладостна свобода, чтобы молодая невольница могла пропустить мимо ушей такое обещание и не затаить в сердце надежду на его осуществление: она готова была пойти на любую жертву, которую потребовал бы от нее тот, кто бы ей это посулил. Дворецкий же, провожая девушку взглядом, пока та не скрылась под аркой патио, прошептал: «Чего доброго, еще выйдет замуж за этого мошенника Апонте. А жаль было бы!»
Мария-де-Регла, о которой мы упоминали в начале этой истории, родила Долорес в законном браке с поваром Дионисио за пятнадцать лет до настоящих событий. В то же время у доньи Росы родилась Адела, ее младшая дочь, которую сеньора препоручила заботам Марии-де-Регла, чтобы та выкормила ее, ибо сама она чувствовала себя не в состоянии выполнять самую приятную из всех материнских обязанностей. Разумеется, для выполнения столь отрадного поручения негритянка была вынуждена отнять от груди Долорес и кормить ее коровьим пли козьим молоком, начисто отделив свою собственную дочку от ребенка своей госпожи и хозяйки.
Марии де Регла было строго запрещено не только делить материнскую ласку и драгоценный дар своей груди между двумя крошками, но даже и брать их одновременно на руки. Однако, будучи рабой, страшившейся наказания, которым ей постоянно угрожали, Мария-де-Регла не переставала все же быть матерью: она нежно любила свое собственное дитя — любила, пожалуй, еще нежнее именно потому, что ей не позволяли кормить его грудью. Поэтому поздней ночью, вдали от господских взоров, всякий раз, когда другие невольницы предоставляли ей возможность покормить грудью обеих девочек, Мария-де — Регла делала это с несказанной радостью. Благодаря безупречному здоровью кормилицы молока у нее хватало с лихвой на двоих. Обе молочные сестры росли здоровыми и крепкими. Мария-де-Регла не делала никакой разницы между ними, и младенчество их так и протекало бы в полной безмятежности, если бы у кормилицы не начало пропадать молоко и девочки не стали бы пытаться с криком оспаривать его друг у друга, в особенности белая, не привыкшая к какому бы то ни было дележу.
Как-то ночью донья Роса, привлеченная громким плачем дочки, вошла в комнату и застала негритянку спящей: по обе стороны от нее лежали девочки, которые тянулись к груди кормилицы ручонками, мешая друг другу наслаждаться чудесным напитком. Что предпринять в подобном случае? Тут же наказать рабыню за ослушание? Сменить кормилицу? Ни то, ни другое не годится, подумала донья Роса. Первое — потому, что в результате наказания у невольницы могло бы испортиться молоко; второе — потому, что резкая смена грудного молока после восьми месяцев кормления могла бы сказаться роковым образом на здоровье маленькой Аделы, а может быть, поставила бы под угрозу и жизнь ребенка. В полнейшей нерешительности донья Роса посоветовалась с мужем, который, при всей своей несдержанности, порекомендовал ей, однако, быть благоразумной и до поры до времени не предавать проступок Марии-де-Регла огласке. «Достаточно и того, что мы обо всем знаем, — сказал он. — Впредь она на это не осмелится». Как бы то ни было, все шло по-прежнему еще в течение полутора лет, когда в один прекрасный день дворецкому было приказано прогнать кормилицу, посадить ее на шхуну, совершавшую рейсы между Гаваной и Мариелем, и сдать, с надлежащей рекомендацией, управляющему инхенио Ла-Тинаха. В 1830 году негритянка работала там сиделкой, отбывая наказание за то, что тринадцать лет назад она посмела быть любящей матерью.
Что рабство способно исказить в голове хозяина представление о том, что справедливо и что несправедливо, что оно заставляет человека упрятать подальше свою отзывчивость, что оно способствует ослаблению самых тесных уз между людьми, что оно притупляет чувство собственного достоинства и заставляет померкнуть даже чувство чести — все это понятно; но что оно может сделать сердце бесчувственным к отцовской или братской любви или к внезапно вспыхнувшему влечению чьей-то любящей души — такое встречается не часто. Ничуть не удивительно поэтому, что Мария-де-Регла, сосланная на весь остаток дней своих в инхенио Ла-Тинаха, страдала в глубине души из-за разлуки с дочерью, и ее отцом, и самой Аделой.
В неписаном законе рабовладельцев не признается ни соответствия, ни общего мерила между преступлением и наказанием. Карают не ради исправления, а ради того, чтобы дать выход своей минутной страсти, и потому нередко случается, что за одну и ту же провинность раба подвергают нескольким наказаниям. И вот на Марию-де — Регла посыпалась, как говорится в народе, одна беда за другой. Изгнание из Гаваны, разлука — быть может, на всю жизнь — с дочерью и мужем, превращение из городской кормилицы в деревенскую сиделку, переход из подчинения прихотям дворецкого в полную зависимость от капризов управляющего поместьем — все это, по мнению доньи Росы, было недостаточным, чтобы искупить вину несчастной рабыни.
Этой сеньоре так и не удалось доподлинно установить, какую девочку, приблизительно за полтора года до рождения Долорес, кормила грудью Мария-де-Регла. У дона Кандидо она смогла выпытать только одно, а именно — что доктор Монтес де Ока нанял негритянку кормить незаконную дочь его друга, имя которого не подлежало оглашению. Деньги на оплату кормилицы в размере двух золотых унций донья Роса получала весь положенный срок с величайшей точностью, из месяца в месяц, из рук самого дона Кандидо. Однако это не только не умерило ее ревности, а, наоборот, явилось поводом для самых сильных подозрений: уже одна таинственность при этом была постоянной причиной обид и недоразумений между супругами, которые отражались рикошетом на Марии-де-Регла в виде придирок, граничивших порой с ненавистью.
К счастью, такие вспышки несправедливости и жестокости происходили в ту пору, когда девочки были еще несмышлеными, а так как росли они вместе и вскормлены были одним молоком, то любили друг друга как родные сестры, хотя и принадлежали к разным расам и разным слоям общества. Адела подросла и вместе со своей сестрой Кармен начала ходить в школу для девочек неподалеку от дома, Долорес носила им туда книги, в полдень приходила с фруктами и прохладительными напитками, а в три часа приходила за ними и провожала их домой. И даже когда сестры, уже взрослые девушки, окончили школу, Долорес, казавшаяся теперь старше своих молодых хозяек, не расставалась с ними ни днем, ни ночью. Днем она шила, сидя возле сеньорит, а ночью спала либо на полу рядом с кроватью Аделы, либо на жесткой раскладной койке в соседней комнате, на виду у другой служанки, самой старой из всех в доме.
Долорес и Тирсо были единоутробными братом и сестрой. Долорес родилась в Гаване и считалась негритянкой, ибо отец ее был негр; Тирсо был моложе ее, родился в инхенио Ла-Тинаха и считался мулатом, потому что его отец, хотя и не бог весть кто, был белым. Оттого-то они и не смотрели друг на друга как на брата и сестру, и Мария-де-Регла любила сильнее Тирсо за его более благородное, чем у Долорес, происхождение, ибо дочка унаследовала ненавистный цвет кожи, который, по мнению негритянки, был явной и основной причиной ее собственной беспросветной неволи. Но и тут самым сокровенным материнским надеждам Марии-де-Регла не суждено было сбыться: Тирсо, ее любимец, особой нежности к ней не питал; более того, ему было стыдно, что он родился от негритянки, да к тому же от деревенской сиделки. Долорес же, наоборот, обожала мать: каждый раз, когда до нее доходили слухи о плохом обращении с Марией-де-Регла в инхенио Ла-Тинаха, она горько плакала и слезно умоляла Аделу вернуть мать в Гавану, вырвать ее из того ада, где она так долго томилась только потому, что осмелилась кормить грудью собственную дочь вместе с дочкой ее господ. Адела чувствовала всю горечь этих скорбных сетований; несмотря на юность и некоторую рассеянность, она, лежа в постели, внимательно слушала в глубокой ночной тиши Долорес, которая, опустившись на колени у ее изголовья, рассказывала о печальной участи Марии-де-Регла в инхенио, о ее тяжком труде и невыносимых страданиях. Аделу это трогало до слез, и, уже мучительно позевывая, она давала своей служанке обещание поговорить обо всем на следующий день с доньей Росой. Нередко молочные сестры так и засыпали, и почти всегда их щеки бывали мокры от слез.