— Да я бы провалялся хоть весь день, потому что поздно лег. Но отец заставил чуть свет разбудить меня. Ему-то что, он ложится с петухами и встает всегда спозаранку. Не пройтись ли нам немного, друзья, пока есть время, по Холму Ангела?
— Мне кажется, не стоит, — сказал Панчо, — разве что ты будешь способен, как Иисус Навин, остановить солнце.
— Ты, видно, Панчо, дрожишь, как бы тебе не опоздать на свидание! Ты что, не знаешь разве, что с тех пор, как Иисус Навин приказал солнцу остановиться, оно больше не движется? Если бы ты изучал астрономию, тебе это было бы известно.
— Вернее сказать — если бы он изучал священную историю, — вставил Менесес.
— Уж коли на то пошло, — заметил Панчо, — я хоть досконально не изучал ни астрономии, ни священной истории, все же знаю, что в данном случае вопрос связан как с той, так и с другой наукой, и не вам уж поправлять меня.
— Кстати, господа, какая сегодня лекция? — спросил Леонардо. — В пятницу я пропустил занятия и все это время даже книги не раскрывал.
— Говантес задал на сегодня третий раздел, где говорится о личном праве, — ответил Диего. — Раскрой учебник и увидишь.
— А я даже не приступал к этой теме, — продолжал Леонардо, — я знаю только, что, согласно законам нашей страны, есть личности, а есть и вещи, и хоть из представителей этой второй категории многие говорят и мыслят, они не пользуются теми же правами, что первые. Возьмем, например, тебя, Панчо: я ведь знаю, тебе нравятся темненькие вроде тебя самого, стало быть, с точки зрения права, ты тоже не личность, а вещь.
— Но вижу оснований для такой параллели; я ведь не раб, которого римское право рассматривает как вещь.
— Ты-то не раб, но кое-кто из твоих предков, несомненно, был рабом, и от этого не уйдешь. Волосы у тебя по крайней мере весьма подозрительные.
— Что ж! Тебе посчастливилось; волосы у тебя прямые, как у индейцев. А коли мы начнем рассматривать генеалогическое древо со всех сторон, Леонардо, то докопаемся, что вряд ли найдется у нас такой праведник, за которым бы грешков не водилось.
— Видно, задело тебя это, дружище. Вовсе не грешно, что называется, держать мула за дверью. Мой отец — испанец, ему скрывать нечего, а моя мать — креолка, и я не поручусь за то, что у нее чистая кровь.
— Хоть ты и говоришь, что твой отец — испанец, однако это не значит, что чистота его крови вне подозрений. Я, например, полагаю, что он андалузец, а первые рабы — негры прибыли в Америку из Севильи. Да и арабы, которые господствовали в Андалузии дольше, чем в других местах Испании, были не кавказской расы, а настоящими африканцами. Кроме того, в ту пору, как утверждают Сервантес и современные ему писатели, браки между белыми и неграми были делом весьма обычным.
— Твой маленький экскурс в историю, дон Панчо, просто прелестен. Оно и неудивительно: ведь над вопросом о расах тебе пришлось поломать голову. А я на это не обращаю внимания и не считаю, что смешанная кровь столь обременительна. Могу только добавить: потому ли, что у меня самого есть в крови кое-что от мулатов, но мулаточки мне нравятся, и я не стыжусь признаться в этом.
— Козла всегда в огород тянет.
— Пословица эта здесь неуместна, но, коли ты хочешь сказать, что тебе не по вкусу темная корица, тем хуже для тебя, Панчо, — значит, тебе по вкусу черный уголек, ну, а он сортом пониже.
Именно об этом говорили они, когда подошли к торговым рядам Старой площади, называемым Дель-Росарио. Эти ряды образованы четырьмя-пятью домами, принадлежащими знатным или богатым семьям Гаваны. Окна домов защищены днем полотняными шторами, напоминающими большие паруса. Верхние этажи занимают сами владельцы или состоятельные жильцы, а в нижних этажах — обычно темных и плохо проветренных помещениях — устроили свои мелочные лавки торговцы из тех, что торгуют старым хламом или скобяными товарами; все они испанцы, обычно — горцы. Внутри помещений они хранят свои запасы всякого старья, а снаружи, под каменными аркадами, на лотках или ящиках, поставленных на козлы, раскладывают то, что понимается под словами «скобяной товар». Рано утром все это выносится, а на ночь снова убирается.
Обычно после семи часов утра начинается первая из упомянутых операций. Торговцы вдвоем вытаскивают лотки — один спереди, другой сзади, несут их словно гробы, будто это такая тяжесть, что ее не под силу поднять одному человеку.
В описываемый нами день некоторые товары уже были выставлены, и продавцы — без курток, несмотря на утренний холодок, — прогуливались меж лотков, рассматривая разложенное. В это время под своды галереи вошли трое наших студентов.
Впереди, весело шутя и посмеиваясь, шли Леонардо и Диего, не обращавшие внимания на молодых испанцев, сновавших взад и вперед и спешивших разложить свои товары к началу торговли. Позади размеренным шагом, опустив голову, молча шел за товарищами Панчо. По этой ли причине или потому, что он привлек к себе внимание своей необычной внешностью, но, во всяком случае, первый же лоточник, с которым он столкнулся, тронул молодого человека за плечо и крикнул: «Эй ты, не хочешь ли купить отличные навахи?» Панчо с презрением отшатнулся от него; тогда второй торговец схватил его за руку: «Сюда, братец, я продаю отменные очки». Затем путь преградил ему третий, предлагавший резиновые помочи, а четвертый начал размахивать у него под самым носом бискайскими перочинными ножами, превосходящими по качеству английские. Вертясь между продавцами, студент, то улыбаясь, то выражая жестами свою досаду, ибо все это успело порядком ему надоесть, сумел наконец протиснуться на несколько шагов вперед. Но тут, окруженный несколькими лоточниками, которые, по-видимому, скорее хотели подурачиться, нежели навязать ему свой хлам, Панчо остановился, не зная, что делать дальше. К счастью, в этот момент его хватились товарищи: они оглянулись и заметили, что их друг окружен. Не зная причины, Леонардо, отличавшийся смелостью, поспешил вернуться, силой протиснулся в круг и вызволил приятеля из беды. Но когда Панчо рассказал Леонардо о случившемся, последний от души расхохотался и сказал:
— Тебя приняли за горца, Панчо. Вид-то у тебя подходящий…
— Мой вид тут ни при чем, — хмурясь, оборвал его Панчо. — Просто эти испанцы смахивают скорее на евреев, чем на благородных кабальеро.
Продолжая свою прогулку по улице Сан-Игнасио, студенты вскоре вышли на Соборную площадь. Когда они приблизились к галерее здания, известного под названием дома Филомено, их внимание было привлечено густой толпой народа, который валил на площадь с противоположной стороны, то есть с улиц Меркадерес и Эль-Бокете. Передовой отряд, состоявший в основном из цветных — мужчин, женщин и грязных, оборванных, босых мальчишек, — то двигался, то вдруг останавливался; иногда люди поворачивали головы назад все разом, как заводные куклы. Между двумя шеренгами солдат, маршировавших налегке — в синих суконных куртках, белых штанах и круглых шляпах, с подсумком на поясе и карабином на плече (такую форму носила жандармерия), — шли десять — двенадцать мулатов и негров в длинных одеждах из черной саржи и в белых муслиновых колпаках, концы которых развевались позади наподобие вымпелов. В правой руке каждый держал черный крест с короткой поперечиной и удлиненным древком. Четверо из этих мрачного вида людей несли на носилках нечто напоминавшее человеческое существо, голова и тело которого были скрыты под черным суконным покрывалом, ниспадавшим складками.
По одну сторону от этого таинственного существа шел священник в черной шелковой сутане, четырехугольной шапочке, с распятием в руках, по другую — довольно молодой, сильный и ловкий негр в черной суконной куртке, белых панталонах и круглой шляпе. На спине у него желтым шелком была вышита лестница, что указывало на должность палача. Он шел размеренным шагом, не поднимая глаз. За ним следовал белый человек в коротких штанах черного цвета, в черных шелковых чулках, черном суконном камзоле и черной треуголке. Это был судебный писец. Рядом с ним шествовал какой-то военный высокого ранга, судя по тройному золотому шитью на его мундире и расшитой золотым галуном треуголке с белым страусовым пером. Кортеж замыкали снова негры и мулаты в упомянутых долгополых черных одеждах и белых колпаках, а за ними шел народ. Вся эта торжественная процессия двигалась в полном безмолвии; только размеренная поступь солдат и гнусавый голос священника, читавшего отходную, нарушали тишину.