— Что, что ты сказала? — с негодованием перебила негритянку Кармен. — Уж не вообразила ли ты, что это был наш отец?
— Ах, что вы, доченька, да как же это можно о своем господине такое подумать! — поспешила ее разуверить бывшая кормилица. — Избави бог! Оговорилась я, верьте слову, нинья Кармита! Язык не так повернулся, вот я и сказала «своего господина», а думала-то про всех белых господ. Потому что негр никогда не должен подозревать белых господ в худых делах. Только это я и хотела сказать, нинья Кармита.
— Неправда, — подчеркнуто строго отвечала Кармен. — Ты не это хотела сказать, но теперь ты пытаешься оправдаться и скрыть от нас, как все было на самом деле. Чуть что, так ты сразу — я не я, и шапка не моя, — а про себя думаешь, будто знаешь больше нашего. Но ты ошибаешься, а главное — не замечаешь, как ты сама себе противоречишь. И я тебе это сейчас докажу. Вот ты говорила, что у доктора Матеу по тебе слюнки текут, и то же самое примерно ты рассказывала о графе де Харуко и его сыне; ты сказала также, что графиня, прежняя твоя госпожа, поспешила выдать тебя замуж за Дионисио из ревности, — так почему же ты не видела ничего дурного в том, чтобы сообщить нам все это, а между тем можно ли рассказать о своих белых господах что-нибудь худшее?
Рассказчица не нашлась, что ответить, и на минуту в комнате воцарилось тягостное молчание, мучительное не только для бывшей кормилицы, но в еще большей степени для Исабели. Границы настоящего вдруг раздвинулись перед живым воображением девушки, разнородные впечатления и события связались воедино, и, словно сквозь какой-то магический кристалл, преодолевая время и расстояние, она внезапно увидела все потаенное неблагородство, всю нечистоту жизни этого семейства, с которым она собиралась связать себя узами, расторгаемыми одной только смертью. Исабель ни о чем не спрашивала, ни вздоха, ни восклицания не вырвалось из ее груди, ей было достаточно рассказанного, чтобы об остальном догадаться самой. Иначе обстояло с Аделой и Кармен. Будучи моложе и неопытнее своей приятельницы и не обладая ее умом, они, естественно, не почувствовали в рассказе негритянки никакой для себя опасности, он не смутил их и не утолил их любопытства, напротив того, лишь подстрекнул их на новые расспросы и возбудил желание дознаться до мельчайших подробностей этой истории, исполненной всяческого соблазна, а подчас и просто безнравственной.
— Ну, не бойся же! — возобновила атаку Адела, стараясь придать своему нежному голосу убедительные интонации. — Скажи нам прямо, кто, по-твоему, был этот господин, что стоял за окном?
— Хорошо, раз вы настаиваете, я вам скажу, хоть у меня и не поворачивается язык говорить такое, и да накажет меня господь, коли это неправда, а коли я ошибаюсь, пусть не зачтет он мне во грех моей ошибки. Но только показалось мне, милые вы мои, что господин этот, который под окном стоял и поцеловал девочку, был… мой хозяин. Очень уж он на него походил.
— Папа?! — в один голос возмущенно воскликнули Кармен и Адела. — Не может этого быть. Ты обозналась. Папа никогда не стал бы якшаться с мулатами и с подлой чернью.
— Ложь! — отчеканила Кармен, которую не привязывало к Марии никакой нежное чувство. — Это был не папа — нет, нет и нет! Папа, такой благородный, такой серьезный человек, истый аристократ по рождению и по характеру, — папа вдруг где-то тайком станет целовать какого-то приютского подкидыша, к тому же, вероятно, еще и темнокожего! И возиться с ним! Нет, этого не может быть. Я даже и предположение такое отвергаю — я просто возмущена! И никогда я этому не поверю, хотя бы ты мне клялась всеми святыми!
— Ошиблась я, ошиблась, ваша милость, — промолвила негритянка с видом человека, раскаивающегося в своих словах. — Не верьте тому, что я говорила. Обозналась я, не разглядела толком — вот мне и показалось, что это хозяин. Напутала я все. Но вы, сеньориты, примите во внимание, что я перед тем сумасшедшую унимала и еще в себя не пришла, да и смотрела-то я в щелочку дверную. Нет, не моя вина, что запало мне в душу такое подозрение. Чем же я виновата, что хозяин отдал меня внаймы кормить эту девочку? Чем виновата, что он сам отвез меня в своей коляске в этот приют? Чем виновата, если он строго-настрого запретил мне рассказывать про то, что я услышу в приюте и везде, куда ни повезут меня с младенцем? Тут бы и всякого сомнение взяло. Посудите сами, милые мои доченьки: этот человек был не доктор Монтес де Ока, и не доктор Росаин, и не хозяин — потому что хозяин ведь был женат на госпоже. Так кто ж бы это мог быть? Не иначе как тот мужчина, что потом приходил чуть не каждый день любоваться на ребеночка и всякий раз от меня прятался. Но почему же он прятался только от меня, а от хозяйки не прятался? Невдомек мне это было, да и очень уж он на хозяина наружностью своей походил. Потому оно и получалось, что я одного за другого принимала. Но спасибо вам, доченьки, вы мне теперь все как есть растолковали.
Этот дипломатический ход несколько умерил бурную пылкость дочерних чувств Кармен Гамбоа, и она проговорила:
— Конечно же, конечно, ты обозналась. Папочка не мог иметь ко всему этому ровно никакого отношения, он просто хотел помочь доктору Монтесу де Ока подыскать кормилицу для незаконной дочери какого-то его друга. Это же ясно, как божий день. Но странно, в высшей степени странно другое, — добавила она, обращаясь к своим приятельницам, — как это Мария-де-Регла, такая умная, разбитная негритянка, не попыталась узнать, кто были эти женщины из домика в переулке Сан-Хуан-де-Дьос, к которым она попала, и как звали того мужчину, что приходил под окно смотреть на ребенка? Вот уж этого я никак в толк не возьму.
— Ах! — воскликнула хитрая сиделка. — И зачем же вы так говорите, ваша милость? Да ведь я чего только не делала, чтобы хоть какую-нибудь малость у них выведать! И кое-что я, правда, узнала, а кое-чего так и до сей поры не знаю. А уж я ли, кажется, не старалась! Землю носом рыла, чтобы докопаться, не хуже той курицы, что с цыплятами своими в навозе роется. И все без толку. Из них и слова было не вытянуть. Больно умные они были да осторожные, либо их другие, умнее нас, этому научили. Одно только я и узнала достоверно — то, что старуха эта, негритянка, ну, которая скелет ходячий, звалась Магдалена Моралес и доводилась матерью тетушке Чепилье, а тетушка Чепилья Аларкон доводилась матерью сенье Чарито, и сенья Чарито доводилась матерью Сесилии Вальдес. Иначе сказать, негритянка Магдалена, такая же черная, как я, прижила тетушку Чепилью с белым, и тетушка Чепилья была мулатка; тетушка Чепилья опять прижила с белым сенью Чарито Аларкон, и она была уже светлая мулатка; а сенья Чарито еще с одним белым прижила Сесилию Вальдес — белого ребенка. Так. А кто же их всех содержал? Кто платил за дом, за еду, за врача, за все их роскошество? Кто был отец девочки? Этого я так и не смогла узнать в точности. А на какие только хитрости я не пускалась, чтобы до правды дознаться! Где там! У тетушки Чепильи всегда были ушки на макушке… Бывало, стоит мне только об чем-нибудь спросить ее, ну самый что ни на есть пустяк, уж она беспременно меня отошьет: «Много будешь знать, скоро состаришься».
Как-то раз спросила я у Магдалены: отчего сошла с ума Чарито? Уж лучше бы я и не спрашивала. Ни слова она мне не ответила, только в лице вдруг вся переменилась, серая стала, да как зафыркает: «Фу, фу, фу» — и за двери, на кухню! Ну совсем как кошка, когда испугается. Другой раз спросила я у нее, кто отдал Сесилиту в приют. Господи боже! Она чуть не померла, у ней аж язык отнялся! И еще спросила я ее однажды, как звать-то отца Сесилиты. Что тут было! Ну, ни дать ни взять бочку с порохом подпалили, так и полетел огонь во все стороны, ей-богу, а волосенки-то кучерявые на голове у нее дыбом встали — ну что твои гадюки. Руками машет, точно воздуху ей не хватает, ахает, охает, потом перекрестилась два раза, будто черта живьем увидала, — и от меня. А я стою, рот разинула, не знаю, что и думать. Так что старалась я, доченьки, старалась.