«Может быть, и в самом деле Вани нет? — настигла ее страшная мысль. — Немцы на расправу скоры». Жиганула в сердце острая боль.
Ваня… Голодная семья… Господи, за что такое наказание?!.
Их, эвакуированных, немцы перехватили в Петропавловской и все — до последнего зернышка — выгребли из брички. Так что вернулась Мавра Дмитриевна в родную станицу с голыми быльцами и кучей детей.
Не показывая вида своей горькой озабоченности, вошла в хату, взяла на руки хнычущую малютку, засветилась голубой детской улыбкой.
Сама же Мавра Дмитриевна дышала через рот, как при удушье.
Дети постарше разочарованно рылись в ее пустой кошелке.
— Сейчас схожу, займу у кого‑нибудь миску муки, галушек сварим, — успокаивающе заверила их
Мавра Дмитриевна и, осторожно уложив на топчан уснувшую у груди малютку, вышла.
Вскорости вернулась с добычей.
— Свет не без добрых людей, — прошептала как бы сама про себя.
— И сало! — обрадованно воскликнула Нюра, старшенькая дочь после Вани, и сглотнула голодную слюну.
Мавра Дмитриевна не могла выдержать жадных взглядов оголодавших детей, отвернулась, незаметно смахнула со щеки горькую слезу, виновато проговорила:
— Сало Ване отнесу.
— Сало — Ване! — урезонила нетерпение детей старшенькая.
Те покорно отступились. Ваня для них — святыня.
Мавра Дмитриевна сердцем верила: Ваня живой. Не вслушивалась в трезвый шепот разума: сын партизана, да и самого вроде бы оформили как партизаном. А немцы с такими не церемонятся. Всю ночь исходила в жгучей тоске, кручинилась, растоптанная незаслуженной карой.
Поднялась задолго до рассвета.
Над станицей стояла зловещая тишина.
Торопливо вышла за околицу.
В ноябрьском небе тянулись в неведомые дали вольные птицы, журавли. Степь же была пустынна и тиха.
Мавра Дмитриевна шла по кочковатой дороге, но шагов своих не слышала и от этого еще больше ежилась от страха.
К утру была уже в Краснодаре. Тридцать километров как за себя кинула. На окраине города встретила конный патруль. Немец сидел на лошади. «И такие дошли до Кубани?!» — взыграла в ней кровь казачки. К лагерю военно — пленных подошла, когда ворота были еще закрыты. «Успела!» — облегченно вздохнула и стала ждать выхода колонн.
«Их водят на работы, может, среди них и твой сын объявится», — говорили ей горожане.
Но вот появилась первая колонна, вторая, третья…
«До чего же они все измученные!» — ужаснулась Мавра Дмитриевна жалкому виду узников. До слез в глазах всматривалась в каждого. Вот уже пятая колонна прошла… Потом Мавра Дмитриевна и счет потеряла.
«Но где же Ваня?..» Поежилась от моросящего, промозглого дождя. «Неужто его и в самом деле нет?»
Вот еще одна колонна показалась из ворот. И… — о, радость! Ваня — вот он, в первом ряду. Сначала даже не поверила. Сухим языком коснулась холодных губ — и во весь голос:
— Ваня!!!
Иван видел, как в это время сбила ее с ног громадная немецкая овчарка. Мать выронила из рук кошелку. Кувшин с молоком разбился, белой лужицей залил булыжники мостовой.
— Мама! — было рванулся к ней Иван.
— Смерти захотел?! — прошипел Петя, удерживая Ивана от этого опрометчивого поступка.
К офицеру, который спустил собаку на мать, подошла интеллигентного вида женщина, проговорила, водя пальцем перед его носом:
— Пан, так нельзя! Так нельзя!
Высокий, в щеголевато подогнанной шинели офицер брезгливо взглянул на представительницу «недочеловеков», что‑то недовольно пробормотал, но собаку все же отозвал.
Мать поднялась, не сводя глаз с офицера, размазала рукой слезы на лице и стала собирать все, что вывалилось из кошелки. Но голодные городские бродячие дворняжки ее опередили.
Мавра Дмитриевна обежала вокруг квартала. Но близко к колонне узников подойти не решилась.
Иван попросился у конвоира самому выйти из строя.
— Майне муттер принесла мне эссен, — пояснил он.
Конвоир разрешил. Были и среди немцев люди.
Мавра Дмитриевна передала сыну все, что успела выхватить из‑под носа шавок. И все старалась погладить Ивана по плечу, успокоить, а глазами — материнскими глазами — всего его запомнить: его обострившиеся скулы, синюю жилку, что билась у виска… Рассказывала Ивану о том, как она его разыскивала. Иван слушал, качая головой, под конец упрямо заявил:
— Мама, я убегу.
…Декабрь 1942 года. Лютая зима. Мороз — ноздри слипаются.
Иван вместе с другими пленными носит снаряды от железнодорожной ветки в печь обжига кирпича,
где немцы устроили склад боеприпасов. Ноги подламываются, когда несешь крупнокалиберный снаряд. Ни остановиться, ни перевести дыхание. По всему пути — автоматчики.
— Шнель! Шнель!
Прежде чем взвалить снаряд на спину, Иван успевает задеть локтем помогавшего ему матроса, спросить глазами: «Бежим?»
Петьки рядом сегодня нет.
— Ты что, рехнулся? Днем… Как проскочишь через частокол автоматчиков?
— На это и рассчитываю, — сказал Иван. — Немцы уверены: сейчас только дурак на побег решится.
— Как дурака и пришьют тебя автоматной очередью, — заверил его матрос.
Но Иван уже не слушал его. Он был озабочен только одной мыслью.
А того не подумал, что через какую‑нибудь минуту — две его жизнь повиснет даже не на волоске, а на легчайшей паутинке. Об этом он хватится много позже.
А пока… Свалив снаряд, он подошел к часовому, показал на горку сумок и вещмешков: можно, мол, перекусить? Часовой не сразу понимает, чего хочет этот пленный, у которого из‑под шапки видны только лихорадочно блестящие глаза.
— Брот у меня там, — говорит Иван часовому. — Хлеб.
— Шнель! — разрешает немец.
Иван вытряхивает из мешочка последние крохи хлеба, высыпает в рот, сует за голенище складную вилку с ложкой и идет за очередным снарядом. Свалив его под закопченную стенку, затаивается у кирпичной колонны, наблюдает за часовым. Сейчас, сию секунду, что‑то свершится: или пан, или пропал.
Слева от входа в цех, метрах в пятнадцати — деревянный сарай для сушки кирпича. Вроде бы и недалеко до него. А ну как за это время часовой успеет зыркнуть в его сторону?..
Ивану кажется, что взгляды его и немецкого автоматчика сталкиваются. Он ясно видит белки глаз, тонкие фиолетовые губы. Противный озноб ползет по груди, обручем стягивает сердце: неужто приметил? Нет, он Ивана не видит. Лицо немца кривится в брезгливой гримасе: из‑под свода выходит, шатаясь, изнуренный пленный.
Откуда‑то, из вязкой черни печи, голос:
— Под пули хочешь?!.
От его гула у Ивана колики пошли по телу. Всего несколько секунд немец отвлекается на отощавшего вконец пленного. Но за это время Иван собрал в одно усилие оставшиеся силы, рванул из‑за колонны. Бежал без мысли, без чувства, в неизъяснимом страхе, когтившем его душу: сарай‑то насквозь просматривается. Сердце леденит холод. Быстрей, еще быстрей! От сарая до забора метров двадцать. Он падает ничком, ползет. Забор из тонкой шелевки. Вышибить доску — мгновение.
Иван высовывает голову в пролом забора. Женщина в фуфайке опасливо смотрит на него, не уходит.
— Немцы сюда не смотрят? — спрашивает он.
— Нет, — тихо отвечает она.
Иван поднимается:
— Не бойтесь! Я сейчас уйду.
Пока добрался до Пашковской, стемнело. Как быть? Идти в ночь? Немцы сочтут за партизана, пристрелят. Попроситься к кому‑нибудь на ночлег? В родной станице арестовали, а» здесь…
Иван решил идти.
Мороз к ночи усилился — губы не сведешь. Ветер пронизывал до костей. Закрывая лицо рукавицей, Иван обходит стороной курган и натыкается на полуторку ГАЗ — АА. Возле нее копошатся два немца. Деваться некуда. Степь. Не спрячешься. Немцы тоже его заметили. Один из них потянулся в кабину за винтовкой.
Иван идет прямо на них.
— Гутен абенд! — приветствует он.
— Гутен апп — п-ппент! — отвечают немцы, дрожа от холода.
На головах у них поверх пилоток намотаны женские шерстяные платки.
— Что тут у вас? — стараясь казаться спокойным, интересуется Иван. — Мотор заглох? Что ж, попробуем…