Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом‑то немцы хватились.

— Берестов, Смирнов, Логинов… — выкрикивали они по лагерю.

Ни Иван, ни Петя, ни Логинов не отзывались. Знали: за хорошим не позовут. На лбу у них не написано, кто они. Документов — никаких.

— А если пригласят старокорсунских полицаев для опознания?..

Вот только когда когти страха впились в их груди.

Перед входом в лагерь Иван, имея уже опыт побегов, был более оптимистичен. И пока стража возилась с многочисленными запорами, изучал подступы… Так сказать, производил рекогносцировку места.

Напротив, по ту сторону улицы Красной, громоздится недостроенное здание пищевого института. Есть где укрыться в первые минуты побега…

Но это там, за воротами лагеря.

А здесь…

Лагерь огорожен двумя высокими, не менее трех метров, заборами из колючей проволоки. Это еще куда бы ни шло. Но вот — полицаи! По трое ходят между рядами колючей проволоки. И все вооружены палками. Немцы не доверяли им оружия. Если они предали своих, то с такой же легкостью предадут и их, немцев. Иуды всегда остаются иудами.

*—о—*

Снаружи лагерь охраняют автоматчики со свирепыми овчарками. По углам — вышки с ручными пулеметами, направленными во внутрь лагеря.

Угрюмым, исподлобным взглядом озирался Иван вокруг.

Там, в цимлянских лагерях, было проще. Немцы тогда еще верили в свою победу и уже считали Россию своей колонией. Так что, беги — не беги — все равно останешься в их руках.

А здесь, в Краснодаре…

Шел октябрь 1942 года. Под Сталинградом немцы увязли окончательно. Было от чего им рассвирепеть. С военнопленными обращались как со скотом. Чуть замешкался — били чем попадя: дрыном, доской, прикладом… а то и на месте пристреливали, если уж кто совсем обессилел.

Одного такого обессилевшего немец пырнул штыком. Но, видимо, не насмерть. Тут‑то и накинулись на несчастного полицаи. Тот втянул голову в плечи, загородился руками. Был виден только его распяленный в крике рот. Полицаи били его палками с таким усердием, словно выколачивали до последнего зернышка сноп пшеницы. Потом подцепили крючком и поволокли, словно дохлую собаку к подвалу. Хотя у того сквозь прорези мученически оскаленных зубов высовывался еще живой, в трепещущей дрожи язык. И все еще шевелились сдвинутые болью брови.

— Проклятые! Вы же и собственной смертью не покроете свою вину! — рванулся было Иван к полицаям.

Спасибо Логинову, удержал. И вовремя. Как зверь чует над собой черную дырочку дула, так и Берестов почувствовал на себе удар недоброго взгляда, как плетью по спине. Оглянулся.

Перед ним — начальник лагерных полицаев. Грудь колесом, одну ногу вперед выставил, стоит, как буква «я». Ссучил пальцы в узловатый кулак и — в ухо.

Небо показалось Ивану зеленым в красных рубцах. И откуда‑то колокольный звон, тихий, печальный. Мир тихонько, блаженно закружился, качнулся. Вот это и есть последнее, через край — больше нет сил. Только слышно, как тюкает сердце.

— Скажи спасибо, что я сегодня добрый.

После Петя рассказывал:

— Не успел я тебя подхватить — полицаи тут как тут. Слетелись, как воронье на падаль. Не дай Бог, коснулся бы земли — все, хана.

…Ночь. Тьма над городом густа. А здесь, посреди барака, чадит прикрепленный к гвоздю, изолированный электрошнур. Колеблющееся пламя выхватывает из темноты черепа, обтянутые кожей. Вместо глаз — безжизненные стекляшки. Они безразлично смотрят из‑под побитых лишаем, как молью, бровей на коптилку. Некоторые военнопленные выгребают из‑за пазухи вшей.

Петя испуганно жмется к Ивану.

— Ты думаешь спрятаться от вшей под козырьком Берестова? — зло шутит Логинов.

Иван невольно окидывает барак, нары в два яруса — на них вповалку люди… Не люди, а скелеты, прикрытые кто чем: кто серой шинелью, кто каким‑то трудно опознаваемым тряпьем.

В углу, у пламени другого коптящего электрошнура, чубатая голова, слепые впадины глаз, слушающая голова — набок, по — птичьи. Из‑под шинели выглядывает нательная рубашка, когда‑то белая.

— Он на голову выше начальника полицаев. Так тот и приказал, по примеру Наполеона, лишить его этого преимущества… Но не тут‑то было. Сержант оказался здоровым, как бык. Полицаи только сумели выколоть ему глаза. А потом и забыли о нем, — рассказывает сосед по нарам.

Вытянув шею, сержант щупает пустоту, спотыкается, как на грех, хватается за руку проходящего мимо полицая.

— Прочь, урод! — выдергивает тот свою лапищу и со всего маху бьет палкой по шее. Тонкая шея сержантика вянет, он, не крикнув, оседает, клонится вниз, лицом в колени.

Иван смотрит на него — широко, кругло. Был бы полицай один. Но они в одиночку не ходят. Всегда — стаей.

Мучительно тугим кольцом сгибается тело сержанта.

Петя что‑то говорит, но Иван его не слышит. Он стоит на коленях, слушает свое сердце — раз, два, три

— как звон часов ночью, в бессонницу. Если б не быть человеком — если бы не знать жалости! Сострадания!

С ума сойти…

Сержантика волокут крючком. И уже никто никогда не узнает, как было его имя.

К полуночи прореженная затухающими чахлыми огоньками электрошнуров дымилась тьма. Под утро друзья забываются в тревожном сне.

Ивану казалось, что он вроде бы даже не успел и век смежить, как в барак ворвались полицаи и

хором гаркнули:

— Подъем!.. Подъем!

На головы, на спины пленных сыплются палки. Полицай сначала огреет спящего, только потом кричит: «Подъем!»

— Подъем!

В небе ни одного звездного прокола. Черным — черно. Еще не скоро на востоке прочистится сквозь толщу туч рассвет.

Потом гонят пленных на кухню.

У ворот уже ждут «покупатели»: разбирают на черные работы.

И так каждый день.

К вечеру, когда команды возвращаются с работы, в лагере открывается «толкучка». Шум, как на настоящем базаре.

— Меняю кочан кукурузы на бутылку воды.

Вода в лагере на вес золота. Ее приносят, кому повезет, возвращающиеся с работы. На воду можно было выменять и кусок хлеба, и шинель, и сапоги.

Выменяешь эту флягу и держишь в руках до побеления в ногтях — не дай Бог, выронить! Пьешь — не пролить ни одной капли, каждая капля — минута твоей жизни.

— Меняю рубаху на что‑нибудь из жратвы… — с унизительной слезой в голосе просит парень.

А у самого из‑под шинели видна желтая, со шмелиным волосом грудь. Гимнастерку раньше променял на еду. Теперь трясет нательной сорочкой, попутно смахивая с нее наиболее обнаглевших вшей.

— Меняю сапоги…

Истощенные лица, голодные глаза. У кого бы выменять за шапку, за ботинки, за что угодно картофелину, хотя бы гнилую?

Перед Иваном какой‑то парень, высохший до костей, разворачивает рушник. Вдруг колыхнувшаяся толпа сбивает Ивана с ног… Он видит перед собой мелькающие солдатские сапоги. Один угодил ему в подбородок. На четвереньках отполз в сторону, поднялся. Рукавом обтер кровь. Кто‑то тянет его к мусорным ящикам. Петька!

Стон, ругань. Свистят плетки.

— Это русский комендант лагеря… — пленный ощупывает пальцами окровавленный нос.

— Русский комендант?! Есть здесь и такой?

— Это он сон себе нагуливает…

Русский комендант — ровесник Ивану. На кисти левой руки наколка «1924».

— Мать вашу! Я вас научу свободу любить! Большевистские хари, прихвостни жидовские…

Он всласть размахивает плеткой. А за его спиной стена полицаев.

Бежать! Только бежать!

— Куда же ты, сыночек, убежишь, если у нас каждую ночь обыски, тебя ищут, — сообщила Ивану разыскавшая его мать.

Мать… Что значит мать!.. Мама…

Сколько горя свалилось на ее узенькие плечи. Мужа повесили. Сына, как цыпленка из‑под наседки, выхватили и — в каталажку.

— Куда хоть его отвезли? — стучалась в станичную управу Мавра Дмитриевна.

Начальник полиции Сухенко, похабничая светлыми глазами, цедил сквозь зубы:

— Куда отправили, там его уже нет. Хитришь, Дмитриевна, для виду разыскиваешь, а сама под полом его прячешь, — добавил.

— Побойся Бога, Володька!

17
{"b":"213578","o":1}