Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Плачь не плачь, — рассказывала она уже без Жени квартиранткам, — а к зиме надо топливо запасать, иначе зима сибирская спросит, чего летом делала. Пошла в завком, чтоб выписали дров, а там говорят: надо идти поработать на лесоперевалку три дня, потом вам выпишут. Вот я и ходила, трое суток работала за дрова. Встану рано, печку вытоплю, Жене сварю и закрою его одного на целый день. Так и добывала. Дали лошадь, возчика, перевезли. Уголь где мешок купишь, где ведрами брали. Выписала горбыля, стала строить сараюшку, горбыль толстый, я рублю, рублю, топор тупой, руки устают, зайду в избу, сяду на кровать, плачу, плачу, а Женя маленький был, подойдет ко мне, дергает: «Мам, не плачь, я подрасту, помогу тебе…»

Того горя Женя не помнил. Еще не было в его детском сердце места для горя, еще туманом расстилалась перед ним жизнь. Он плакал, потому что плакал кто‑то возле.

Письма от отца не сохранились. Мать склеила для них большой желтый конверт и берегла Жене на будущее. Однажды она белила и вместе с вещами вынесла письма в кладовку. За две ночи мыши источили их на кусочки. Она не могла простить себе оплошности и в те годы, когда Женя спрашивал ее, чувствовала себя перед ним виноватой. Письма пропали, пропали с ними слова, строчки, выведенные живой рукой. Как жалел Женя об этом потом!

Несчастье подружило мать с соседками — вдовами. В День Победы они сошлись вместе, как сестры по одинаковой доле. Весна, теплый солнечный ветерок, звуки радио на базарной площади, трамваи с транспарантами «Наше дело правое — мы победили!», бойкая торговля водкою в магазинах, а во дворах, куда никто никогда не вернется, поминальная боль. Отец не вернется. Всю войну не растворяли они с улицы ставни, и наконец грохнул, упал на завалинку болт, комнату озарило солнышко, и мать вошла,

громко крикнула с порога в каком‑то радостном отчаянии:

— Женя, вставай! Вставай, сынок, война кончилась! По радио передали.

По всей земле, кажется, стояла тогда теплая, ясная погода. В палисаднике зацветала акация, и завалинка была совсем сухая. Одна только осина еще чего‑то ждала, одиноко выделяясь оскудевшей верхушкой. Осина гибла год от году. Женя ее окапывал, поливал, подрезал — ничего не помогало.

Да, текла великая радость по родной земле, а кому не досталось ее в полной мере, те, припадая на коленки, сжимая детей своих или обращая взор свой на запад, надеялись, что за все страдания, мужество успокоит их заботой, сердечным вниманием твердая, верная рука и даст последнее счастье.

Две большие кастрюли варенца и бутыль молока отдали они с матерью на базаре за бесценок.

— Может, и моего Ваню там угощают, — все еще верила она в чудо.

На вырученные деньги они купили хлеба, гидрожира, мяса и водки. Десять рублей Женя получил на конфеты. По дворам пошли калеки и заброшенные в Сибирь войной одиночки.

С запада шли составы. Теперь Женя бегал на станцию со сверстниками. Всякий раз мать провожала его словами: «Ступай, сынок, а вдруг да и встретишь папку». В раскрытых «телячьих» вагонах стояли солдаты, кричали, пели, махали руками и веточками и, когда поезд замедлял ход, бросали ребятишкам на ветер немецкие бумажки и монеты. «Если бы мой папка остался в живых, — думал Женя, протягивая руки к летевшим, как листья, бумажкам, — у, сколько бы он привез!»

То в праздники, то по случаю дня рождения или покупки костюмчика слышал Женя от матери: «Кабы был отец… Кабы встал да взглянул…» С этими мыслями проводила она его в первый раз в школу, с новым портфельчиком и тетрадками.

О сыне же думала она, когда зачастили свататься мужики. Один приходит, другой, третий.

— Нет, лучше буду вдовою. Не найти такого. Духу нет.

Каждое воскресенье на базаре, где Физа Антоновна торговала варенцом, околачивался горластый, похожий на цыгана мужик, скупал старые патефоны и пластинки, подновлял, клеил, заменял головки и диски и выносил на толкучку снова, привлекая внимание пением Руслановой и Ляли Черной. Женя привязался к нему, бегал от молочного прилавка слушать «Валенки» и «Синенький скромный платочек», желая взять этого дяденьку в папки не за то, что он смугло — красивый и пробивной, а за патефон и пластинки, которые чудно и трогательно заполнят их комнату мелодией и русскими голосами.

— Пойдем за меня, — настаивал мужик.

— Погоди, еще подумаю.

— Вот тебе легла она спать, — рассказывали потом соседки, — и видит сон: входит почему‑то к ней сам царь. «Здравствуйте», — поклонился. Она поднялась: «Здравствуйте, царь — батюшка». И опала духом. «Знаешь что, женщина, — он ей, — слыхал я, что ты одна, мужика убило, хочу я с тобой сойтиться жить, со мной не пропадешь». Она: «Господи, батюшка! А у меня ж ничего нету, и, как видишь, положить тебя не на что». — «Я не брезгую тобой. Наживем. И у сына будет счастливое детство со мной». Он вобран в военном, и шпоры бряцают на нем, погоны огнем полыхают, а лица не разобрать. Она, рассказывала, как сцепила руки: «Царь наш, я боюсь! Тебе надо миром управлять, до моей семьи у тебя руки не дойдут. Спасибо, что хоть вспомнил». И проснулась. Они и толкуют: «Раньше царя как увидят во сне, то обязательно беда будет. Не гонись замуж. Она и думает: о Боже, если я пойду за того, что патефонами торгует, у него никакого родства никогда не было, ему не понять родного, весь мир ему как базар. Ладно. Промантужу с Женей, не умру. Перебьюсь одна, а там жизнь подскажет».

Вдовы же постепенно выходили замуж. Любовь для них прошла, погасли девичьи ночные чувства, песни пролетели, как птицы, и когда, подобно птицам, возвращались откуда‑то из‑за моря, находили женщин без прежних желаний и прикрас. Душа искала просто опоры. В том возрасте женщины уже представлялись мальчику пожилыми, и было непонятно, зачем им мужья. Тридцать, тридцать два года — какое время. А ему казалось: зачем приводить в свой двор чужого мужчину, вызывать пересуды соседей, зачем же матери заставляют какого‑то дядьку называть «папкой» и зачем дети, поплакав и постыдившись, называют их так? Женя помнит своих одногодков по улице. Как страдали они и ревновали матерей к «папкам», когда вечерами они ложились с ними спать на одной койке, как боялись признаться товарищам, что в семье их прибавился братик, сестричка!

Виктор ЛОГИНОВ

ВОЙНА ПОСТУЧАЛАСЬ…

Рассказ

Пашка Никаноров любил поговорить. Когда он сходился с новым человеком, то спрашивал обычно, есть ли у него какая‑нибудь отдушина. Не все понимали с первого раза. Он терпеливо разъяснял смысл простого слова. И почти не было случая в его практике, чтобы живой человек обходился без этой самой отдушины.

У самого Пашки отдушина была совсем безобидная. Он имел привычку в субботу выскальзывать из семейных пут — забывал суетную жизнь и напрямик через проходные дворы и газоны шпарил к пивному ларьку. Нес в кармане сушеную рыбку без названия (впрочем, любая такая рыбка называлась у него, по привычке, таранькой) и рядом с ней четвертинку — для «заправочки». Четвертинку он не всегда использовал, но без нее не появлялся.

Пашке было далеко за пятьдесят. По возрасту ему давным — давно полагалось отчество. Но так уж получилось, что отчество к Павлу Никанорову не привилось. И жена своего мужика называла Пашкой (гораздо реже Пашей) и все друзья и знакомые звали Пашкой. И на это имелась по крайней мере одна веская причина: он не отрастил пуза, был худощав и быстр, подвижен. В общем, выглядел гораздо моложе своих солидных лет. Возраст выдавали только глубокие морщины на щеках да заматерелая седина.

Каждую свободную субботу Пашка бегал к пивному ларьку, как в молодости на гулянье. Пил он умеренно, из расчета двух — трех рублей, не увлекался, зато наговориться успевал на целую неделю. Футбол, политика, женщины, последние городские новости и сплетни — любая тема ничуть не смущала Пашку. По каждому вопросу он имел свою точку зрения, но в споре был уважительным, прислушивался и к чужому мнению. И завсегдатаи пивной площадки — так называлось пространство вокруг ларька — это ценили. Пашка слыл человеком рассудительным и мудрым. Куда бы он ни глянул, везде ему находилось у столика место.

28
{"b":"213578","o":1}