— Жулик он, Семка! — сплюнул отец. — В Неклюдовке последнюю тридцатку у меня выманил. Пристал: одолжи, говорит, дядя Иван, до вечера. Ну если так, бери… С тех пор сколько вечеров прошло, а его не видать, не слышно. Шантрапа несчастная! Моду взял: поживет в городе, промотается — и опять в деревню. Назанимает денег, наобещает всякой всячины — и опять в бега: ищи ветра в поле! Родного отца, слышь, до нитки ограбил… Значит, говоришь, сюда прибыл?.. Плут, как есть плут!.. А что в тюрьму меня, так за какую провинность?
— Будто вместе с Мельником…
— Брехня! Когда, значит, Мельник убег и его пымали в лесу, меня тоже в сельсовет вызвали. Ты, спрашивают, вместе с ним водку пил? Пил, говорю. Он, Полихрон Мельник, нальет, бывало, стакан, а потом — поди, говорит, Иван, коровник почисти, зря угощаю, что ли? И коровник, и отхожее место чистил. Навоз по весне на поля вывозил. Все, как должно быть, отрабатывал. Потому, как где ее взять, копейку-то, особливо зимой! Не понимал я, что он, значит, иксплотируеть. А когда его раскулачили — ко мне никаких претензий, потому как честно все обсказал. Председатель Гришка Самсонов еще бумагу такую выдал: бери, говорит, дядя Иван, энтот мандат и дуй куда хочешь, плотничай себе на здоровье. Не мозоль глаза, все равно от тебя, старого козла, никакой пользы. Но с кулачьем, говорит, впредь не связывайся, подведет тебя кулачье под монастырь, век плакать будешь… А я, вишь, по нужде к Полихрону-то… Он ить, Полихрон, хлебушком обещал платить… Ну пришел к нему: должок, говорю, за тобой, Полихрон Семеныч, изволь выдать! А он наливает стакан — пей! Огурец подает — закусывай! Ну, выпил, спрашиваю: иде же, говорю, пашаничка, которую обещал, вот я и мешок приготовил. Глянул он зверем на меня. Ты, говорит, здесь за столом сидел, пил, закусывал? Какую ж те ишшо пашаничку? Пошел вон! Вот так за мою же доброту меня и прогнал.
— Рассказывай, батя, все как есть, потому из-за тебя и мне досталось. Ничего не скрывай.
— Вот я и говорю: пил. А чтоб в какие нехорошие дела, супроть народу или ишшо чего, не в коем разе. Полихрон, верно, намекал, чтоб я, значит, красного петуха на конюшне пустил. Надо, говорит, так сделать, чтоб им, созовцам, ни пахать, ни сеять не на чем было! Вон куда гнул. Я сперва молчал, а потом возьми и расскажи Гришке Самсонову, председателю то есть. С этого все и началось. Следователь из района приехал, все подробно в книжечку записал: и как Мельник меня иксплотировал и чтоб красного, значит, петуха… Точно, говорю, науськивал, чтоб я зло делал… А я не мог, потому как всю жизнь строил, создавал… Жалко мне!..
— Значит, всего день и продержали?
— Ишшо потом Самсонов благодарность вынес: спасибо, говорит, тебе, дядя Иван, ты очень даже правильно, по совести, поступил… После дружки Полихрона хотели меня прикончить. Думал, шутят, ан нет. Две пули в окно пустили. Ушел я, не стал третью ждать. От греха подальше, думаю. Подрядился в другой деревне дом строить, все лето работал. Вернулся к осени, смотрю — на месте хаты — пепелище. Спалили, проклятые! Ничего теперь в Неклюдовке у нас не осталось. А тут ишшо болесть прилипла. Всю жизнь тяжелые бревна ворочал, вот и выходит — надорвался. Все равно, думаю, поеду. Может, там, на Магнитстрое, доктора есть, вылечат. А умру в дороге, так о чем жалеть: похоронят добрые люди.
— Бать, да ты что! Отчего плакать-то? Ну, поблудил немного, так ведь нашел…
— Не об том я, полагал, доживу в своей хате. Не дали, живоглоты. Задумал было новую ставить, да где что взять — ни кирпича, ни лесу. Был бы в колхозе, помогли бы, а так — кто я такой? Безлошадный единоличник: ни богу свечка, ни черту кочерга. Сразу не вступил в колхоз, а ноне и рад бы — да нахлебники там не нужны. Последнее время у дочки жил: Ксюша, сестра твоя, замуж вышла. Как живет?.. Да как тебе сказать, середина на половину. Семья у зятя — семь ртов: трое детей да старики. Ксюша двойню родила, а затем ишшо одного. Вот и считай, свекор со свекровкой старые, дети малые, а работников всего двое. Достается Ксюше…
— Ладно, в бараке поговорим, тут работать надо. Ты, бать, иди вон туда, видишь, вагончик без колес, посиди, погрейся. Дровишек в печку подложь…
Вернулись в барак вечером, разложили на тумбочке хлеб, селедку, что купили по пути. Порфишка принес чайник кипятку. Вот только сахару не оказалось, да ладно, чай можно и с солью пить. Завели разговор о Неклюдовке, как там теперь. Поглядывают хлопцы на отца с сыном, в разговор не встревают: не время, пущай наговорятся вдоволь: сколько годов не виделись!
Сын постелил отцу на своей койке, сам примостился на табуретах возле Антонио. Ничего, ночь перекантуется, а там видно будет: что-нибудь придумает.
Наутро Дударева вызвали в горком комсомола и сказали, что в «Комсомольской правде» есть статья, если он не читал, то может ознакомиться с нею в подшивке. Это был фельетон под заголовком «Шалопай», в котором высмеивалось некомсомольское поведение Гренча. Будучи секретарем организации, он забыл о внутрисоюзной демократии, возомнил себя князьком, которому-де все позволено, и сам того не замечая, с головой окунулся в омут левацких загибов. А еще в статье говорилось, что Гренч меньше всего интересовался повышением своих знаний, но зато был мастером всяких склок.
Клевета лопнула, как мыльный пузырь.
Дударев вернулся на прежнее место работы, а затем и на рабфак. Но для этого, подобно тарану, пришлось пробивать толстую стену равнодушия. Упорно стоял на своем завуч рабфака, не хотел, чтобы Дударев вернулся на свой курс. «Помилуйте, — взывал он, — прошло столько времени, студент отстал и вряд ли сможет наверстать упущенное». Не знал он, что все эти долгие месяцы Дударев занимался по программе самостоятельно. Но если бы завуч даже знал, он все равно стоял бы на своем. Нечего было сказать ему в свое оправдание, и он теперь заботился не о Дудареве — о себе.
Не лучше было и в цехе. Явившись к Сарматову, Дударев готов был занять свое рабочее место, откуда его незаконно уволили. Сарматов опешил. Не думал, не предполагал даже, что может так обернуться. Сидя за столом, он взглянул на просителя и сухо ответил, что место оператора на главном посту занято, затем встал, как бы говоря: аудиенция окончена. Дударев попросил подтвердить отказ письменно. В противном случае он не уйдет из кабинета, а если и уйдет, то прямо в редакцию местной газеты, которая однажды уже писала о начальнике блюминга. Сарматов хорошо помнил эту историю. Он отказал тогда рабочему в законном отпуске и был уличен газетой в самодурстве. Взглянув на Дударева, он смешался, заговорил о том, что ему очень некогда, что он готов принять Дударева завтра, послезавтра, а еще лучше — через недельку.
— Простите, но это уже демагогия!
Сарматова передернуло, он вовсе не ожидал такой дерзости, однако сдержался и вежливо пояснил:
— План у меня… Понимаете, план.
— Вот и хочу помочь. Старший оператор измучился с вашим родственником, которого вы поставили на мое место. А ведь речь идет о главном посте, от которого зависит все.
— Я же сказал, дайте подумать! И вообще, почему пришли ко мне? Есть же отдел кадров…
— Вы в отдел кадров передали записку — не оформлять меня.
— Я… записку? Чепуха какая-то!
— Записка под стеклом на столе начальника… Не стал бы читать, но увидел свою фамилию…
— Нехорошо, очень нехорошо! Я же к вам со всей душой. Говорю, уладим, значит…
Дударев повернулся и вышел из кабинета.
Потом в газете была еще одна статья, подписанная секретарем горкома комсомола. Она-то и помогла вернуться на блюминг.
Вскоре пришла зима — морозная, ветреная, с солнцем и глубоким снегом. Но назвать ее лютой не мог даже Иван Силыч Дударев, ставший на складе сторожем. «Зима, как зима, — говорил он сменщику Баянбаю, — ядреная, сухая, русская!» И добавлял, что ему «энтот климант даже пользительный». Живя в Неклюдовке, Силыч часто болел, кашлял, а тут куда все и девалось.
Слушая его, Баянбай кивал в знак согласия, затем на правах старожила и знатока местной природы заключал: