Взойдя на трибуну, Сарматов отыскал глазами Дударева:
— Вот вы, молодой человек, сидите, смотрите на меня, а я думаю, откуда вы свалились на мою голову? Кто вас направил в цех? У нас блуминг, понимаете, блуминг — голова проката, а не какой-нибудь ширпотреб! Здесь работают передовые люди. Но вот кому-то понадобилось протащить вас. Я не знаю, что вы там натворили, но не могу допустить, чтобы у меня в цехе водилась всякая нечисть. Одна паршивая овца, как известно, может испортить все стадо. Кто вам вбил в голову, что вы станете оператором? Да еще на главном посту? Это место вам совершенно не подходит!
— Аркадий Глебович, — встал Семенов. — Вы сами же определили Дударева.
— Я никакой бумаги на этот счет не подписывал! Ясно?
— Но вы же при мне сказали: такие, как Дударев, очень нужны в цехе…
— Ваша фамилия Семенов? Вы, кажется, электрик? Так вот, товарищ Семенов, не путайте праведное с грешным. Вам что, не нравится начальник блуминга? Хотите подорвать его авторитет? Не позволю! Я здесь хозяин и делаю все, чтобы мой коллектив был кристально чист! Мы и впредь будем выводить на чистую воду тех, что попытается сунуть нам палку в колесо! Это одно. А второе, чистота в доме — залог здоровья.
Собрание дружно ударило в ладоши, провожая начальника с трибуны. Больше всех хлопал председатель собрания, Музычук. А увидев, наконец, что все утихли, сказал:
— Итак, приступаем к голосованию. Кто за то, чтобы исключить Дударева из рядов комсомола, поднимите руки!
Собрание насторожилось, замерло, и лишь спустя секунд пятнадцать-двадцать в разных углах зала поднялось десятка два рук. Некоторые из присутствующих сидели, опустив головы, иные уткнулись в газету или книгу.
— Что же вы? — сказал председатель. — Не расслышали, что ли? Повторяю, кто за то, чтобы…
Не спеша, будто ленясь, «голоса» понемногу стали прибавляться. Небольшая, а все-таки поддержка тем, кто выскочил вперед. Подождав еще немного, председатель начал считать, указывая на каждого, поднявшего руку, пальцем. Получалось не густо. С минуту стоял за столом, ждал — высокий, тонкий, с крепко сжатыми губами — и, не дожидаясь, спросил:
— Кто против?
Руки вскинулись дружнее. Председатель не стал ждать, принялся подсчитывать. Вскоре выяснилась удивительная картина: за предложение — исключить — ровно тридцать. Против — двадцать девять. Воздержавшихся — девятнадцать. Голоса разделились даже в президиуме.
— Как в английском парламенте. Один голос — и правительство в отставку! — усмехнулся Музычук.
Однако многим было не до смеха.
Собрание кончилось, а комсомольцы не расходились, продолжали спорить, доказывать друг другу, что надо бы вот так, а не этак. Одни стояли горой за Дударева, другие — отмахивались от него. Кто-то сказал, что такое поспешное решение чревато неприятными последствиями. На него набросились, обозвали перестраховщиком, хотя этот ярлык гораздо больше подходил им самим.
Дударев не стал слушать, о чем спорят, вышел из цеха. Молчаливый, убитый свалившимся на него горем, спотыкаясь, побрел напрямик, не выбирая дороги. Сгустком боли запала в душу обида. Лишь немного спустя, когда боль поубавилась, во всем признался Платону. Тот побежал в заводской комитет комсомола и, понятно, стал возмущаться: как можно без всяких на то доказательств, обвинить одного из лучших комсомольцев!
Выходило, что поверили доносчику, а одному из первых ударников — нет. Вернувшись в барак, Платон стал успокаивать Порфишку:
— Борьба только началась, а ты уже скис. Возьми себя в руки! Пойми, решение первичной организации — это еще далеко не все. Есть городской комитет комсомола, областной, наконец, Центральный…
— Не такой я слюнтяй, как ты думаешь, — обиделся Порфирий.
— Вот это по-моему! — подхватил Платон. — Уметь бороться, постоять за свою правоту — это немаловажно. Кстати, тебе не приходилось читать Белинского… нет? Почитай обязательно. Белинский пишет: жизнь есть деяние, деяние есть борьба, там, где кончается борьба, кончается жизнь. Как видишь, без борьбы не обойтись. Борьба, если хочешь знать, всему начало.
— Значит, без нее никак?..
— Диалектика природы.
— Выходит, я оказался в вихре этой борьбы, и она задела меня за самое живое. Однако не могу понять, классовая борьба — это, значит, с одной стороны эксплуататор, с другой — эксплуатируемый. Но у нас на блюминге, ты же знаешь, ни буржуев, ни белогвардейцев — все рабочие, а вот…
— Верно, эксплуататоров нет. Но в душах людей остались пережитки прошлого. Понимаешь? Да и живем мы не под стеклянным колпаком. Влияние буржуазной идеологии было и еще будет. И наша задача — отразить эту темную силу, отмежеваться от нее.
27
Пришел Дударев на занятия в рабфак: пусть что там ни говорят, а он не станет терять времени, которое отведено для учебы! Не может он пожертвовать даже одним вечером: пропущенное нелегко наверстывать. С такими мыслями и вошел он в учебный класс, где однокурсники почти все уже были в сборе и ожидали преподавателя. Неожиданно в дверях появилась секретарша и, подозвав к себе Дударева, сказала, что его срочно вызывают в канцелярию.
После короткого разговора с завучем вышел из рабфака, взволнованный, будто побитый, побрел вниз по склону, не разбирая дороги. Сзади, на горе, бухали взрывы. Со стороны электростанции донесся гудок паровоза. На берегу пруда неожиданно, прорезав тьму, поднялось зарево, поползли вниз багровые языки огня: это сбросили в отвал очередную порцию шлака. Возвращаясь ночью с занятий, Дударев не один раз наблюдал это зрелище. Останавливался и смотрел, как внезапно вспыхивали и угасали эти удивительные зори Магнитки. Сегодня ничто не занимало его. В ушах, как приговор, звучали сухие, ударившие в самое сердце, слова завуча:
— Отчислен, как сын кулака.
— Не волнуйся, — успокаивал его Генка Шибай. — Допущена ошибка. Придет время, и все станет на свое место. Где это видано, чтобы наказывать невиновных!
Порфирий слушал и не мог не согласиться с ним. На уме другое, то, что произошло на собрании, — это лишь цветочки. Ягодки еще впереди. Завтра, послезавтра его может вызвать начальник цеха и сказать: «Коллектив тебе не доверяет». Собственно, Сарматов уже намекнул на это: он, видите, забыл, откуда и как появился в цехе Дударев. Впрочем, забыл ли? Ему просто не выгодно говорить правду: вдруг чего, у него козырь — принял меры.
Горько думать Порфишке, что ему уже не придется стать оператором на главном посту блюминга. А как хотелось бы. Ни одна специальность так не нравилась, как эта. Да что поделаешь, придется… — он чуть было не сказал — смириться, но сдержался. Не такой он, чтобы лапки вверх — и делайте с ним что хотите. Он еще постоит за свое! И если его все же выгонят из цеха, пойдет на любую работу, даже золотарем — туда всех берут. Никакой труд не позорен! Будет делать все, что придется, но отсюда, из города, который строил, никуда не уйдет.
Размышляя, не заметил, как миновал пожарку, клуб строителей, и оказался в… парке. Куда идти — ему все равно.
Пустынно, холодно, моросит дождь, и вроде бы срывается снег. На аллеях — тускло-желтые лампочки. Кое-где еще стоят железные пальмы, но рядом с ними уже поднялись карагачи, клены, а у входа в парк — тополи. Над лужами — дождевые гвозди, ржавые листья на дорожках. Идет Порфирий, думает и не знает, как избавиться от проникшей в самое сердце тоски. Грубо, несправедливо поступили с ним в цехе. А почему? В самом деле, почему?! Поднял голову — перед ним в полный рост Орджоникидзе. Пальто, сапоги, копна волос… Именно таким запомнился он в конце лета 1934 года. Живой, любознательный, все бравший на себя. Но теперь и сапоги, и одежда, и волосы — все из бронзы…
— Григорий Константинович! Товарищ нарком!.. Я к вам, как к живому!.. Это же не люди!.. Это… — слова застряли в горле. Подступило удушье. Как стоял, рухнул на землю.
Желтой метелью вперемешку с дождем и снегом взметнулась листва. Ударил ледяной, колючий ветер. Завыл, заскрежетал у железных пальм.