Богобоязный бросил недовольный взгляд на Платона, взъерошился:
— Ты меня поил? Деньги на водку давал? Ах нет, ну и сопи в дырки!
— К чертовой матери все это, — возмутился Родион. — Как кочета, едва сошлись, уже в драку… Кыш, скаженные!
— Шум — это еще не драка, — отозвался Богобоязный. — Да никто и не шумел бы, если б не эти чистоплюи.
— Кого ты имеешь в виду? — подступил Порфишка.
Богобоязный прищурил глаза:
— Хотя бы тебя… что, ошибся?
— Нет, почему же, попал пальцем в небо. Да что с тебя взять? Не такой уж ты стрелок — кроме бутылки, никакой цели…
— А ты вот не пьешь, не куришь, к девкам не ходишь. Одно у тебя на уме — деньги в чулок складывать. Сколь тыщ накопил? На водяную мельницу хватит? А может, «фордзон» собираешься купить, чтоб, значит, личное хозяйство на индустриальную ногу? Что ж, валяй! Весна не за горами. Сколько там у тебя десятин в Неклюдовке — пять, семь?
— Сплетничаешь, как баба на базаре.
— Это же истина, все знают.
— Какая истина, кто это — все? — шагнул к Богобоязному Платон. — На бога берешь? Да за такое, сам знаешь, что бывает… И вообще, зачем пришел?
Глазырин встал между Богобоязным и Платоном:
— Ко мне он… Чего на парня навалились?
— Никто его не трогает, а вот пить не позволим.
— Выгоняете? — обернулся Богобоязный.
— Пока нет, но предупреждаем. Каждого, кто попытается нарушить наш комсомольский быт, не только попросим, но можем даже вышвырнуть.
— Не имеете права. Вот захочу и…
— Хлопци, чуете, шо вин каже?
Богобоязный посмотрел на Глытько, ухмыльнулся:
— Помолчал бы, галушник!
Он был все такой же развязный, грубый, ищущий, с кем бы поцапаться, причем порой без всякой на то причины. Ему ничего не стоило бросить в глаза собеседнику колкое слово, облить товарища грязью, а то и спровоцировать драку. И тут же, немного спустя, прикинуться тихим, добреньким: я, мол, вовсе не хотел, да вот вышло.
— Ты меня понял? — повторил Платон.
Взглянув на матроса, Богобоязный опустил голову и, молча, вышел из барака.
— Аглоед, — сказал Родион.
19
Весть о приезде наркома тяжелой промышленности Г. К. Орджоникидзе молниеносно облетела всю стройку. Пошли слухи, будто, сойдя с поезда, он сразу направился на рудник и там долго беседовал с передовым мастером Галушковым. Будто выспрашивал у него — первого на горе стахановца, что он думает об увеличении добычи руды, какие у него планы, производственные секреты. А еще судачили, будто бы Иван Галушков жаловался на то, что ему, новатору, не дают развернуться, сдерживают его возможности, вот-де нарком и решил убедиться в этом лично.
Слухи, как мухи… Одни уверяли, Григорий Константинович появился на горе в шинели, яловых сапогах и старой буденовке. А ходил будто не торопясь, хмурился, все высматривал и, если замечал плохое, строго наказывал виновных. Особенно придирался к начальству. Вот, дескать, какой он из себя. Попадешься — несдобровать!
Другие, наоборот, утверждали: нарком вовсе не такой — приветливый, даже веселый. И на нем не шинель, а старое кожаное пальто. Он в ботинках, в фуражке со звездочкой. А что касаемо характера, так характер самый обыкновенный. Главное ж, парком очень занят, и поговорить с ним вряд ли кому удастся: ведь на его плечах не только Магнитка, вся тяжелая промышленность страны!
— Наговорили полный короб, — сказал Кузьмич. — Товарищ Серго, прежде всего, человек. И человек, надо сказать, удивительный! Дважды встречался с ним и каждый раз будто с родным отцом. Во всем, как на духу, перед ним открылся, да и как было не открыться, если он не только работой, а всем твоим существом интересуется. Даже про детей спрашивал: как, говорит, у вас со школой? Достаточно ли завезли учебников?..
— Верно, Иван Кузьмич, — подхватил Баянбаев. — Помните, в прошлом году на слете товарищ Орджоникидзе подошел к нам, поздоровался и стал спрашивать, как живем, трудимся, бывают ли перебои с цементом, кирпичом… А в конце насчет бани: построили, говорит, или все еще на Ежовку бегаете?.. Мы ответили, что у нас теперь своя баня, и очень даже замечательная. Приходите, если желаете! Он улыбнулся и сказал: жаль, говорит, не могу воспользоваться приглашением — уезжаю. Но в следующий раз обязательно приду.
На слете ударников Магнитостроя, который проходил в кинотеатре «Магнит», были бетонщики, монтажники, каменщики, плотники, маляры.
Кинотеатр, рассчитанный на тысячу с лишним мест, заполнили задолго до начала слета. В зале шумно, весело. В одном его конце плавно лилась задумчивая украинская песня, в другом — звонко, с задором выговаривала гармонь про саратовские страдания. А у самого входа гудела казахская домбра…
В середине зала поднялся высокий белокурый парень с кимовским значком на груди и громко запел:
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река…
Зал сразу притих, можно сказать, замер, выжидая, пока тот закончит фразу, и вдруг мощно, одним дыханием, подхватил:
Не спи, встава-ай, кудрявая.
В цехах зве-е-ня,
Страна встает со славою
Навстречу дня.
Однако уже на втором куплете послышался разнобой, путаница, и тут, как бы разрезав песню, потеснив ее, выплеснулся наружу высокий, сильный голос:
Ка-а-линка, ка-лин-ка, ка-ли-и-и-н-ка моя!
Девчата и парни ударили в ладоши, стали притопывать. В пространстве между первым рядом кресел и сценой тотчас показался долговязый, стриженный наголо юноша, взмахнул руками-крыльями, полетел в танце:
Калинка, калинка моя,
В саду ягода-малинка, малинка моя…
— Па-а-шел! Па-ашел! — дружнее, громче захлопали в такт сидящие в зале. — И-и-и эх!..
Открылся занавес, и на сцену вышел крупный, плотный человек в сером костюме, которого все знали. Это был секретарь горкома партии, бывший работник Коммунистического Интернационала Молодежи, Виссарион Ломинадзе, или, как его называли некоторые, — Бесо. Подняв руку и выждав, пока зал утихнет, объявил слет ударников Магнитостроя открытым.
Музыканты вскинули начищенные трубы, и сотни голосов с первых же тактов подхватили мелодию:
Вставай, проклятьем заклейменный…
А когда трубы и голоса умолкли, секретарь горкома сказал, что он сегодня с особой радостью предоставляет слово большому другу магнитогорских строителей, члену Политбюро, наркому тяжелой промышленности, товарищу Орджоникидзе.
Тотчас ударил шквал аплодисментов. На мгновение вспышка магния ослепила людей. Все встали. Григорий Константинович умоляюще развел руками, хватит, мол, достаточно, но собравшиеся в зале продолжали аплодировать, выражая этим свое безграничное уважение к нему — коммунисту, революционеру, наркому, просто человеку. Рукоплескания то ослабевали, то опять взрывались громом.
Орджоникидзе стоял в ожидании тишины и лишь поглаживал усы, смотрел в зал. Он узнавал себя в этой непоседливой, кипучей, полной революционного пафоса, молодежи; радовался этому. Стоял в тяжелых сапогах, в неизменном френче из грубого сукна — пожилой, мужиковатый, обладающий, судя по внешности, недюжинной физической силой. Однако сейчас, в эту минуту, он был совершенно бессилен. Над ним властвовала аудитория, она как бы нарочно оттягивала время, не отпуская его, но и не давая возможности начать речь. С жадностью рассматривала, любовалась им, оглушала рукоплесканиями. Нарком переступал с ноги на ногу, вскидывал руки, прося тишины. А поняв, наконец, что это не помогает, захлопал в ладоши вместе со всеми. Заулыбался. В своды зала ударили возгласы: