Ветер свежел. Он, как бритвой, срезал остроконечные верхушки волн, кропил солеными брызгами палубу и мостик. Хотелось глубже спрятать голову в воротник шинели, повернуться спиной к ветру. Но нельзя. Необходимо неотрывно наблюдать за горизонтом, следить за картой и курсом корабля. Район был опасный. Эскадренный миноносец внезапно могли атаковать бомбардировщики, подводная лодка или торпедоносцы.
Грачев щурил воспаленные на ветру глаза.
— Сигнальщики, в оба глядеть! — прикрикнул он, подражая Жолудю, и поглядел на верхнюю площадку, где находились сигнальщики.
— Нелюдимо наше море, товарищ лейтенант! — весело ответил Корчига.
Смоленский усмехнулся.
— Они вам в стихах докладывают.
На голос командира повернул голову вахтенный на баке матрос Куров. Но поняв, что слова относятся не к нему, снова стал смотреть по курсу корабля.
После памятного разговора в кают-компании, а вернее, после того как Андрей прочно занял свое место на батарее и на корабле, в отношении его к Смоленскому исчезла всякая неловкость и обида. Оставалось и крепло с каждым днем чувство полного доверия к командиру, которое так помогает в бою. Наверно, две недели назад присутствие Смоленского на мостике стесняло бы Грачева. Сейчас оно радовало.
«О чем он думает? — старался угадать Грачев мысли Курова. — О войне, о суровой корабельной жизни, о семье? А может быть, думает: "Налетят фашистские самолеты, сбросят бомбы, и пропал тогда корабль и матрос Куров". Нет, Куров матрос бывалый. Он на баке, как дома». Андрей вспомнил слова комиссара: "Когда на вахте стоит кто-нибудь из «стариков», он стоит, как монумент, величественно, спокойно, уверенно. С него скульптуру лепить можно".
К старшему Курову подошел его сын. Оба кряжистые, немного медлительные, Куровы за палубу «держались» цепко. Они и у пушки работали без суеты. Споро, по-хозяйски, оглядывали ее со всех сторон, похлопывали, поглаживали и, казалось, кроме пушки ничего не замечали.
— Вдвоем они все могут, — сказал Смоленский, тоже наблюдавший за Куровыми. — Злы на фашистов! А злоба к врагу — второе оружие.
Постепенно оживала верхняя палуба. У орудий, шлюпок, у бомбосбрасывателей зачернели бушлаты матросов. Возле шлюпбалок, наблюдая, как разносили тали, прохаживался боцман Сторожев. С чайниками в руках бежали за кипятком котельные машинисты, окликая дремавших комендоров:
— Э, брат, чай проспишь!
Смоленский достал папиросу и, раскурив ее на ветру, рассказывал:
— Сын Курова пришел на флот примерно за год до войны. Куров! — облокотившись на поручни, крикнул он, обращаясь к Курову-отцу. Куров вытянулся и, запрокинув голову, молодцевато ответил:
— Слушаю, товарищ командир.
— На горизонте чисто?
— Так точно. Не пропустим, товарищ капитан третьего ранга.
Смоленский повернулся к Грачеву:
— Да. Помню, в конце июля мы стояли в Севастополе. Только что отбили воздушную атаку, я спустился на верхнюю палубу. Вижу, поднимается по трапу этакий усач-бородач с полотняным мешком за плечами. Вахтенный офицер спрашивает: "Вам кого?" Куров снял шапку и поклон: сначала — флагу, потом мне. "Колька, говорит, вас мне описал. Командир будете? Куров я, с Волги. Мы баржи водили, а теперь Гитлера гнать надо, вот я к сыну и подался. Прими, товарищ командир. Военкоматы не берут, возраст не вышел". Пришлось взять. Кое-как оформили. А теперь — видите, какой матрос! С любым молодым потягается…
Рассыльный Луговских пулей влетел на мостик и, приложив правую руку к бескозырке, протянул командиру радиограмму.
Радиограмму из Севастополя только что принял радист корабля. В ней сообщалось: "На траверзе Ялты, в семи милях от берега, фашистские самолеты торпедировали санитарный транспорт «Альбатрос». Немедленно окажите всемерную помощь по спасению людей. Следовать Севастополь".
Смоленский стиснул квадратный листок бланка в руке и, быстро взглянув на Грачева, сказал:
— Лейтенант, сигнал боевой тревоги! На траверзе Ялты тонет наш санитарный транспорт.
Георгий Степанович отвернулся, расстегнул пуговицы реглана, хотя было холодно, и сквозь зубы проговорил одно слово:
— Мерзавцы!
По кораблю загремели «колокола» громкого боя.
Александр Хамадан
"Чапаевская Анка"
Мы добрались до нее далеко за полдень. Собственно, не до нее, а до места расположения полка. Потом пробирались то ползком, то перебежками, в лощинах шли в рост, в кустарниках — согнувшись, на открытом месте — ползком.
Трудно было сразу узнать эту одесскую хохотушку с черным от земли и гари лицом. Она повернулась и удивленно вскрикнула:
— Так вы опять к нам?
Мы стали вспоминать о лесных посадках, окаймлявших Одессу, об огромных красных помидорах, об арбузах, о лощинах, до краев наполненных трупами гитлеровцев.
— А помните, перед нами был холмик, составленный из арбузов? И вы сказали, что это похоже на холм из человеческих голов. Мы тогда над вами смеялись. А сказать правду, потом, по ночам, как только гляну на холм — а там одни головы, и все без глаз. Ой, как страшно было!
Нина говорила и снегом оттирала лицо, руки — мылась. Ей, девушке, наверно, неприятно, что мы видим на ее лице и руках копоть и грязь. Потом она едва слышно сказала:
— А меня представили к ордену Красного Знамени. Скоро уж получу. Но я думала, что мне дадут Красную Звезду. Мне всегда нравилась Красная Звезда. Полное неисполнение желаний.
Потом она рассказала о своей жизни после ранения в Одессе, о тоске в госпитале по боевым друзьям, о том, как она искала свою часть.
— Мне дороже всех наград — любовь и уважение чапаевцев. Все так и зовут меня Анкой-пулеметчицей. Как в семье живу, хотя и не знаю, как в семье живут: ведь я всегда была круглая сирота.
В карих глазах Ониловой неподдельная детская наивность.
— А что, если написать письмо той Анке-пулеметчице, что в «Чапаеве» была? И написать ей, что вот по ее дороге пошла девушка и тоже пулеметчица у чапаевцев?
Мы дружески попрощались: Нина заторопилась к себе.
Она уходила легкой, быстрой походкой. Маленькая одесская комсомолка, истребившая огнем своего пулемета более пятисот фашистов. О ней следует рассказать подробно. Это девушка героической биографии.
* * *
Август в Одессе жаркий, знойный. Дома и улицы плывут в душном мареве. Худенькая невысокая девушка в легком платьице, раскрасневшаяся, взволнованная, переступила порог райвоенкомата.
— Вот и еще одна пришла, — ворчливо сказал военком. — Девушки, хорошие, войдите в мое положение. Мне не нужны медсестры. Командиры, бойцы, пулеметчики, артиллеристы, саперы — вот кто нужен…
Девушки стояли перед военкомом молчаливые, с влажными от обиды глазами. Военкому было жалко их. Он отстегнул крючки гимнастерки, вытер мокрую шею платком, вздохнул. Но война есть война; нельзя, чтобы в армии медсестер было больше, чем бойцов и командиров. Он взглянул на худенькую девушку, переступившую порог. Узнал ее. Фанговщица с трикотажной фабрики. Военорг комсомола. Тихая, но упорная. Будет целый день стоять у окна и молчать. Военком опять вздохнул…
— Вот если бы кто-нибудь из вас был пулеметчиком.
В это время фанговщица Нина Онилова подошла к нему вплотную и дрожащим голосом сказала:
— Так я же пулеметчица, всю программу прошла, вот значки, справка…
Опешивший военком махнул рукой и, обращаясь к остальным девушкам, строго сказал:
— Ну, а вы, товарищи, возвращайтесь на производство. Это тоже фронтовое дело.
Так Нина Онилова добилась своего. Страстная мечта ее стала явью. Перед нею возник образ чапаевской Анки-пулеметчицы, бесстрашной русской женщины. Нина замерла на тротуаре. Она хотела продлить это видение, это напутствие в боевую жизнь. И опять, как тогда, в кино, проносилось широкое, раздольное поле высокой ржи, черные ряды офицеров-каппелевцев, психическая атака. Возникло лицо Анки, ее пылающие глаза в стиснутые губы. Бьется в ее руках пулемет, как подкошенные валятся каппелевцы…