«Амбассадор» сворачивал то на одну полосу, то на другую, вслед им сигналили, взвизгивали тормоза.
— Ну как же ты не понимаешь? — молила Мизинчик. — Ты никогда не освободишься, пока не скажешь! Скажи — или она убьет тебя! Убьет меня — нас всех!
Секрет, который Гулу хранил целых тринадцать лет, жег ему язык, просясь на волю.
— Конец твоей истории! — заорала Мизинчик, и ослепительный ореол Авни опустился на них, точно смерч, будто закрученный спиралью вестник смерти. — ГЬвори! Сейчас же!
Мизинчик закрыла глаза, и на нее обрушилась стихия.
Все началось с песни — не древней, а той, где пересказывается древняя история. Она заканчивалась в Лахоре, приводя обратно в Пенджаб, на родину Мизинчика, к гробнице с надписью: «Если бы я мог узреть лик любимой хоть раз, то благодарил бы Господа до самого дня Воскресения». Гробницу построил безнадежно влюбленный принц, которому суждено было стать Джахангиром — Завоевателем Мира. Он полюбил танцовщицу, столь прекрасную, что ее прозвали в честь изысканного цветка граната — Анаркали. Любовь их была обречена: девушку похоронили заживо. Но эту историю увековечили на большом экране, в фильме «Мугхал-э-Азам». Гулу пропел строчку из заглавной песни «Раз я люблю, чего же мне страшиться?», и «амбассадор» вместе с пассажирами нырнул в водоворот правды.
В развилке древнего священного фикуса сидели две черные вороны и каркали друг на друга, словно ссорясь между собой, их крылья поблескивали в слабых лучах лунного света. Дерево без красных цветов и мясистых плодов росло за высокой стеной, и его тонкие ветки свисали сверху, маня к себе. Гулу стоял перед входом на индуистское кладбище и вспоминал мрачную историю царя Викрамадитьи, который нес труп вампира целых четыре мили до шамшана[214] — места погребения на речном берегу, дабы избавиться от древнего родового проклятья. Вступив на шамшан в ту безлунную, ненастную ночь, царь увидел жуткое зрелище: волков, чья шерсть горела голубоватым пламенем, и огромных медведей, что раскапывали своими лапищами недавно похороненных. Злобные духи ползали по земле в красноватой мгле, толстые черные змеи шипели, раскачиваясь на голых ветвях, а гномы плясали над погребальными кострами. Грозный йог Шанта-Шил сидел посреди всего этого разгула, испачканный кровью и натертый пеплом, призывая Кали, богиню смерти.
От леденящей истории царя Викрамадитьи Гулу застыл перед воротами кладбища. Он еще раз глотнул самопального дару, прихваченного с собой. Он редко употреблял спиртное, с тех пор как поступил на службу к Маджи, и оно сразу ударило в голову, придав решимости. От страха мурашки побежали по спине, едва он проскользнул в открытые ворота, вспоминая слова Авни: «Посмотри на младенца. Лишь тогда ты поймешь».
Движимый любовью или безумием, но больше всего на свете желая вернуть Авни, Гулу сделал еще шаг и в страхе уставился на оскверненную землю. Огороженная стеной территория площадью два акра была покрыта черным щебнем, и битые камни торчали из многочисленных щелей. Из-за дождя замкнуло проводку, и флуоресцентные лампы, обычно освещавшие участок, мокли в кромешной темноте. Двое «неприкасаемых» бродили вокруг навесов крематория, где лежали покойники; рядом с каждым — по четыреста килограммов дров. Смрад от трупов, принесенных скорбящими сыновьями и братьями и кремированных в тот же день, уже наполнял воздух беспросветной тоской.
Сразу же за маленькими крематориями на дальнем конце кладбища Гулу высмотрел небольшой клочок рыхлой земли, где хоронили детей и младенцев, завернутых в плетеные бамбуковые циновки. Площадка была окружена или, точнее, огорожена зарослями деревьев, чьи зеленеющие ветви заслоняли лунный свет, пробивавшийся сквозь тучи. Пытаясь отговорить себя от задуманного, Гулу пробормотал стих из Бхагавад-гиты: «Всякий раз, когда сердце твое обезумеет и вырвется из-под узды, осади его и верни в руки своей души».
Но, произнеся эти слова, он понял, что ему не хватает сил. Его заворожила другая строчка — куда более убедительная и старая как мир: «Раз я люблю, чего же мне страшиться?» Он обошел кладбище по периметру, прижимаясь спиной к стене и не сводя глаз с двух мускулистых «неприкасаемых», которые сидели на корточках у погребальных костров и помешивали раскаленные уголья, чтобы останки сгорели дотла. Пылающие костры уже успели превратиться в мерцающие груды пепла и костей, что отбрасывали неверные отблески на темные лица. Гулу слышал, как «неприкасаемые» тихо переговариваются, изредка покашливая.
Он скользнул мимо бетонных лавок, где родственники умерших сидели до самого заката и смотрели на погребальные костры, и мимо кранов, где они потом мыли руки и лицо. Спрятавшись за деревьями, Гулу подождал, пока «неприкасаемые» отвернутся, и пробрался в дальний конец кладбища, сердце его буквально выскакивало из груди. Там не было ни могильных плит, ни каких-либо указателей, где покоятся мертвые младенцы. Сама земля настолько пропиталась смертью, что нельзя было распознать свежую могилу. Гулу упал на колени и принялся рыться в грязи. Когда он уже почти отчаялся, вымазав руки в липкой, вонючей земле, пальцы его вдруг нащупали крошечный амулет из золотистых и черных бусин.
Едва он вонзил в землю мотыгу, над головой вздрогнул священный фикус. Гулу замер, решив, что на ветке сидит призрак и наблюдает за ним. Могучий фикус, или дерево бодхи, под которым принц Сиддхартха достиг просветления и стал Буддой, считается также обиталищем призраков, упырей и злых духов, чье присутствие выдают дрожащие листья. Гулу вспомнил, как Большой Дядя предостерегал от карликовых вириков[215] с огненно-красной шкурой и острыми зубами, которые висят над тем, кто скоро умрет, и без конца лихорадочно тараторят. «Я слышал их всю ночь, — сказал Большой Дядя испуганной стайке чистильщиков обуви незадолго до смерти. — Они перевозят души грешников через реку Вайтарани[216] и бросают их в кромешную тьму». Может, вирики ждали теперь на дереве самого Гулу? Волосы у него на затылке встали дыбом, а соленый бриз, долетев с Аравийского моря до кладбища, слизал пот со спины Гулу, будто сама богиня Кали провела по нему окровавленным языком.
Гулу снова упал на колени, услышав какофонию воя и лая. Над головой прогремел гром, бродячие псы зарычали и заскреблись по ту сторону стены. Он был уверен, что Кали, живущая в местах кремации с целой стаей мифических шакалих, следит за ним, выжидая, чтобы убить и напиться его крови. «Неприкасаемые» прервали беседу и посмотрели в его сторону. Гулу в ужасе застыл. Но мысль об Авни наполнила его грудь пульсирующим теплом, и мотыга снова вонзилась в землю.
Он вспомнил отца, всю жизнь толкавшего тачки. Как-то зимней ночью на него напал дух му-миаи — это невидимое существо схватило его сзади длинными, тонкими, как у скелета, пальцами и запустило в ребра свои загнутые когти. На следующее утро отца нашли мертвым на перекрестке Чёрчгейт-стрит и Эспланейд-роуд: голова лежала под водой в фонтане Флоры, а туловище разорвал на части какой-то потусторонний хищник.
Гулу наткнулся на что-то шершавое. В темноте он различил плетеную структуру бамбуковой циновки, в которую закутали младенца. Развернув циновку и взяв в руки крошечный комочек, он отшатнулся от смрада. Затем, сдерживая рыдания, дрожащими пальцами развязал хлопчатобумажную кхади[217] и бросил ее на землю.
Младенец был все еще прекрасен: густые волосы на головке, черные ресницы. Кулачки крепко сжались, а из животика торчала гниющая пуповина. «Что я наделал! Господи, что же я наделал!» Но затем, вспомнив приказ Авни, Гулу сжал челюсти и раздвинул закоченевшие ножки.
— О боже, нет!
Гулу уронил младенца и в шоке отпрянул.
Он сразу понял, почему Авни пришлось уйти.