Девушка почувствовала что-то липкое между ног: в то самое утро у нее начались месячные — пугающе обильные.
Старуха забормотала:
— Изгнана в тринадцать… На тринадцать лет…
Она подняла с земляного пола циновку и засунула руку в отверстие. Вытащила один за другим крошечные пакетики, свернутые из старых газет, и разложила их перед собой. Из-под рваного сари достала маленький кокос — гладкий, еще зеленый.
— Зачем возвращаться? — спросила она. — Что тебе там нужно?
Девушка отвернулась, вспомнив касания спутанных локонов среди ночи и аромат кожи, от которого пьянеешь, просто находясь в одной комнате. Запретное прикосновение в алом свете.
Повитуха жутко ухнула, словно прочитав ее мысли, а затем, взяв себя в руки, развернула газетные пакетики. В каждом лежал какой-нибудь порошок — бархатисто-желтый, песочно-коричневый, синий, черный… Она смешивала их, тихо напевая. Собачий лай приблизился, и сухие пальмовые ветви затрещали под чьими-то шагами. Девушка оглянулась через плечо, пожалев, что не прикрыла дверь циновкой. Тем временем старуха проворно расколола кокос койтой[2] и всыпала смесь порошков в кокосовое молоко. Зелье задымилось, наполнив воздух тошнотворным запахом.
Девушка в ужасе отпрянула.
— Изгнана в тринадцать… На тринадцать лет… — вновь забормотала повитуха, а затем ее слепой взгляд упал на девушку. — Тринадцать лет не сможешь вернуться.
— Нет!
— Чтобы желание сбылось, нужно заплатить цену — безмерную цену…
— Я и так уже слишком многое потеряла, — прошептала девушка, окутанная дымом, — и не упущу этого случая.
— Ну так думай об этом, — приказала повитуха, поднеся красноватую змеящуюся жидкость к губам девушки. — Ты должна думать о своем желании, пока пьешь, и оно сбудется.
Девушка помедлила, потрогав родинку на щеке — на счастье.
— Скорей же, скорей — кто-то идет!
Девушка снова вспомнила прикосновение теплой кожи, свежее дыхание и смех. Утрата была так велика, так тяжела, что в груди закипела жгучая ненависть к тем, кто выгнал ее тогда утром, разлучив с единственным местом, которое она считала своим домом.
И едва первые капли снадобья коснулись языка, ее охватило желание.
Но не любви, а мести.
Начало
13 лет спустя
Мы должны построить возвышенный дворец свободной Индии, в котором смогут жить все ее дети.
Джавахарлал Неру. Речь после провозглашения независимости Индии 14 августа 1947 года
Хич — существо, у которого нет ни своего места, ни своей индивидуальности (от хичга — «нигде» на языке пехлеви).
Зиа Джэффри. «Невидимки»
Бунгало
Самое раннее воспоминание Мизинчика Миттал — сверкающая вода, которая плескалась под грохот колес, щелканье хлыста по окровавленной спине вола, крики мужчин и хныканье голодных детей. Глухой гул и визг, словно от стаи ястребов, — так черные пузыри поднимаются на поверхность реки.
В этом воспоминании, настолько раннем, что оно являлось лишь во сне, Мизинчик видела женщину в сари — золотисто-желтом, как цветок чампаки[3]. Женщина смотрела в пустое небо, точно взывая к богам, а затем очень медленно падала в поток. Ее уносило течением, и паллу[4] ее сари тянулось сзади, словно трепещущая, смертельно раненная птица. Мизинчик вскрикивала — безутешный плач младенца, но золотистая женщина беззвучно опускалась на дно.
Затем пришло понимание: то была ее мать.
Мизинчик вдруг проснулась в непривычно душной комнате. Пот собирался в каждой складке тела — между пальцами, под коленями, в уголках глаз. Мизинчик открыла их и почувствовала жжение, зрение помутилось от слез, она инстинктивно потянулась вверх, пытаясь спросонья ухватиться за что-нибудь надежное, и ненароком опрокинула стальную чашку возле кровати. Чашка с грохотом упала, по лакированному деревянному полу растеклась вода.
Мизинчик приподнялась на локтях, понемногу отходя от неотвязного кошмара, и хорошо знакомая обстановка наконец ее успокоила. С матраса, лежавшего рядом с бабкиной кроватью, Мизинчик хорошо различала массивные шкафчики вдоль стены, украшенные причудливыми китайскими росписями охристого оттенка. В детстве она часами блуждала взглядом по длинным сужающимся ветвям, что изредка перескакивали с одной панели на другую. Она сочиняла нескончаемые истории об экзотических птицах, живших на этих деревьях: о жестокой малиновой с острым клювом и белыми кончиками на перьях, о спокойной красновато-коричневой, клевавшей что-то среди стеблей высокой травы, и о маленьком птенчике, что жалобно чирикал в крошечном гнездышке. На одной прямоугольной панели ветви заканчивались гроздью пунцовых ягод, которые Мизинчик мысленно наделила колдовскими свойствами.
Она нарочно затягивала каждую историю, уснащая ее различными препятствиями и поворотами сюжета, словно для того, чтобы отсрочить концовку и насладиться волнующей сценой, когда одинокая бабочка с крылышками-паутинками устремится вниз и укроет ягоды от жестокой птицы. А затем, охватив взором все шесть росписей, Мизинчик по-королевски щедро раздавала ягодки. Тогда, будто по волшебству, у одноногой птицы отрастала вторая нога, а синяя с выцветшими перьями получала в подарок новые — блестящие. Мизинчик всегда оставляла последнюю ягодку для грустного маленького птенчика, потерявшего всю семью. «Съешь, — шептала Мизинчик, — и они вернутся».
Протерев глаза, девочка потянулась, сбрасывая последние вязкие остатки сна, затем открыла тиковую шкатулочку, инкрустированную замысловатой эмалью и стоявшую на полу. Там хранились ее драгоценности: новые карандаши, прибывшие на корабле, коробка липкой маслянистой пастели, жестянка с эмалевыми безделушками, присланная в подарок родственницей из Харид-вара, образец изумрудного шелка и выцветший журнальный снимок. Фотографий покойной матери не сохранилось, и Мизинчик вырвала снимок актрисы Мадхубалы[5] из старого номера «Фильминдии». Мадхубала смотрела вдаль, погруженная в грезы, а ее лицо и волосы окружало неземное сияние. Она была великолепна: губы слегка приоткрыты, на шее жемчужное колье. Со временем Мизинчик позабыла, что женщина на фото — вовсе не ее мать. Девочка слишком мало о ней знала — помнила лишь пару случаев из детства да то, что мать утонула, переплывая реку.
Мизинчик аккуратно положила снимок обратно в шкатулку и придвинула ее к стене у тяжелого туалетного столика с латунным зеркальцем, обращенным вниз. Вверху, на внушительной кровати в стиле короля Эдуарда, на линялой простыне вздымался огромный бабкин живот, похожий на заснеженную вершину, и раздавался оглушительный храп. В углу из стены торчал одышливый кондиционер и горела спираль от москитов, источавшая горько-сладкий запах. Мизинчик щелкнула кнопкой, и кондиционер зашумел, выпустив струю холодного воздуха. Было начало июня — самая невыносимая и влажная пора, когда спать без этого агрегата невозможно.
Мизинчик села на кровать и взяла бабкины теплые руки — узловатые, с синеющими венами. Эти руки дарили жизнь: они держали, одевали и кормили ее, с тех пор как она осталась без матери тринадцать лет назад. Когда Мизинчик была еще маленькой и тоже спала на огромной эдуардовской кровати, она держалась за руки Маджи всю ночь и совершала этот маленький ритуал всякий раз, если чего-то боялась или хворала. Повернув бабкину ладонь кверху. Мизинчик водила пальцем по линиям, начиная с самой толстой, огибавшей большой палец. Она насчитала столько же линий, сколько ей лет, и словно вписала себя в бескрайнюю вселенную на руке Маджи. Мизинчик повторяла короткую молитву: «Я — в тебе». Даже в тринадцать Мизинчик не отделяла себя от своей бабки.