После этого дед оборачивается к собравшимся и продолжает, начавшийся еще без Степана, разговор:
— Думаете, зря, просто так говорят про колхозы? Нет, не зря. Вон в Малой Трисирме коммуна появилась, значит, скоро и до нас дойдет. Хоть я никогда не был бедняком, а «Бедноту» прилежно читаю… Так что нам есть над чем подумать. У нас с вами — хлеб, а у кого-то хлеба нет. А голод не тетка, и потянется тот, бесхлебный, за нашим хлебушком…
— Убьем, на куски изрубим! — не выдерживает Левень Уткин.
Дед осуждающе, прищуром, глядит на Левеня и спокойно одергивает его:
— Не умно говоришь, Левень. Всех не перебьешь, у поганой травы корни бывают сильные, один стебель срубишь — другой от корня подымется.
— И нас не мало! — все еще хорохорится Уткин.
— Нас-то не мало, а их — еще больше, — рассудительно говорит дед, и другие поддерживают его.
— Ты бы слушал побольше. Тит Захарыч не чета тебе — грамоте ученый и умом бог не обидел…
Уткин — длинный, худощавый мужик. Ноги у него кривые, как хомутовые клешни, и ходит он по-утиному, переваливаясь с боку на бок. Глаза какие-то желтые и без ресниц — точь-в-точь поросячьи. Ходит о нем по селу слава невероятного скупердяя, но Левень не только не стыдится, а, наоборот, даже гордится такой славой. В амбарах у него может гнить хлеб, а за столом жене и детям отрезает от каравая лишь по одному, да и то не толстому, ломтю. Мясо за обедом тоже делит сам. А выезжая с обозом за девяносто верст в Чебоксары, берет с собой каравай хлеба, два яйца и бутылку пахтанья и ухитряется каждый раз одно яйцо привозить обратно несъеденным. Вот какой человек Левень Уткин.
Собравшиеся в избе и сами люди расчетливые, прижимистые, но не до такой степени, и потому относятся к Левеню не очень уважительно. Всеобщим уважением, непререкаемым авторитетом здесь пользуется дед Степана. И сейчас, одернув Левеня, ждут, что скажет Тит Захарыч дальше.
— Попомни, Левень: горячий конь быстро бежит, да часто спотыкается, — наставительно говорит дед и, понимая, что собравшиеся ждут от него других, главных слов, переводит разговор. — Мне уже за шестьдесят, всякого — и горячего, и холодного — пришлось повидать и испытать. Мне и жить-то остается немного. Так что не за себя беспокоюсь, за вас сердце болит… Что я вам могу сказать? Прячьте свой хлеб, режьте скот, делайтесь бедняками и…
Тут дед делает паузу, обводя всех своими черными черемуховыми глазами.
— И? — опять не выдерживает Левень.
Да и не один Левень, все остальные с нетерпением ждут последнего слова Тита Захарыча.
— И вступайте в колхоз! — заканчивает дед, и его слова падают в напряженной тишине громом с ясного неба.
По недоуменным лицам собравшихся видно, что они ждали от деда совсем другого слова, другого совета. И когда проходит первоначальное замешательство, дружно, разноголосым хором, возражают ему, а кто-то потихоньку даже чуть ли не трусом обзывает. И опять больше всех шумит, кипятится Левень:
— Всех коммунистов, до последнего, порешим!
Тогда дед говорит Степану:
— Поди-ка выдь, погляди да послушай…
То ли он и в самом деле побаивается, что их подслушают, то ли не хочет, чтобы Степан знал, о чем они будут говорить дальше.
Узнает об этом Степан через три дня.
По селу пополз слух, что Левень Уткин схвачен и приведен в сельский Совет, Будто бы стрелял в Андрея Васюкова из обреза…
А дело было, как потом узналось, так. Председатель коммуны из соседнего селения Малой Трисирмы Андрей Васюков по каким-то делам оказался в Большой Трисирме. Вот его поздним вечером и подстерег Левень. Однако в темноте не разобрал, в кого стреляет, а оказалось, что но улице шел не Андрей, а его брат Петр. Петра он ранил в плечо. А шедший следом Андрей кинулся наперерез убегавшему Левеню и успел подставить ногу. Тот полетел вместе со своим обрезом наземь. Братья схватили кулака, как следует отдубасили, а потом привели в сельский Совет. В ту же ночь вызванный из района милиционер увез Левеня.
После этого случая Степанов дед притих, присмирел, стал еще более осторожным.
— Не послушался меня, погорячился — вот л… — дед не договорил, по и так все было ясно. — А теперь и меня, и кого другого из зажиточных хозяев очень просто могут забрать…
Помолчал немного, а потом уже другим, потаенным голосом закончил:
— Ты, Стяппан, — нет у меня больше никого! — моя последняя надежда… Пойдем-ка я тебе что-то покажу и скажу…
Двором они вышли в сад и остановились иод старой яблоней. Дед взял Степана за плечо и, склонившись к его уху, заговорил шепотом:
— Видишь, где я стою? Так вот под моими ногами — золото и серебро. На твой век хватит. Но… — дед сказал это почти в голос: — Но трогать не торопись, жди черного дня… Как знать, может, меня завтра или через неделю заберут, тогда я и сказать тебе ничего не успею. Есть у меня обрез, и я научу тебя стрелять из него. Понятное дело, не здесь, в селе — в лесу. Будешь мстить за меня. И помни: мой первый враг — Кирле… Только делай все один. Если кому-то еще доверишь тайну — это уже не тайна, рано или поздно она будет известна и другим… Руки-ноги — для работы; глаза глядят, уши слушают, а язык болтает. Так вот, не давай воли языку, умей держать его за зубами. Меньше говори, больше слушай — для того бог и дал человеку один язык, а два уха…
Все же дед тогда, наверное, лишку перетрусил. Как показало близкое время, его страхи и опасения не подтвердились. Левень Уткин исчез — как в воду канул, но никого за собой не потянул. Разве что Петра Смуна раза три в милицию вызвали. И все. Все затихло.
Когда первый страх немного прошел, Тит Захарыч принялся за проведение своего плана в жизнь. Начал с того, что продал двух коров. Заворчавшей было старухе сказал-отрезал:
— Вот оно и видно, что волос-то длинен, а ума нет… Да ты бы радовалась, дура-баба, что тебе же ухода меньше. А мы втроем и с одной коровой проживем припеваючи.
Через некоторое время точно так же сплавил дед и лишних лошадей, оставив себе лишь любимого серого жеребца. Ни на какие базары коней дед не водил — зачем лишняя огласка? — за ними приходили прямо на дом.
— Теперь остается развестись с тобой, старой каргой, — подтрунил он в веселую минуту над старухой, — поделить добро пополам, и тогда я окажусь беднее любого середняка. — И торжествующе, самодовольно добавлял: — Вот так их надо объегоривать!
Зимой дед со Степаном начали заготавливать и возить лес. И чтобы все видели, что Тит Захарыч такой же, как и все его односельчане, дед на вывозке леса устроил ниме — помочь.
— Раньше Тит Захарыч лесом торговал, а сейчас, гляди-ка, сам рубит да возит, — говорили соседи. — Времена меняются…
— Не для себя — мне уж скоро в могилу — внука хочу выделить, самостоятельным хозяином сделать, пока еще меня самого управка берет. А то вон без скотины остался, как бы и остальное добро по ветру не ушло…
Усадьбу Степану сельсовет дал посреди села, на пустующем проулке. Степан обрадовался: хорошо, что не на отшибе. А дед, когда узнал, укорил внука:
— Был бы поумней — попросил бы на краю села. Посреди-то тебя каждый видит, а на околице — одно поле безъязыкое…
Плотники за лето поставили добротный дом с тесовыми сенями. С дедова подворья перевезли один из амбаров. Под конец строения обнесли высоким забором.
— Ты Стяппан — сирота, — сказал на новоселье дед, — тебя никто не тронет. А как жизнь может повернуться — мы не знаем, может, еще и мне в атом доме придется умереть…
Степан был рад, что отделяется от деда: наконец-то он станет сам себе хозяином, сам, по своему усмотрению, станет строить свою жизнь и спрашивать ни у кого не будет. Тем более что к тому времени Степан уже погуливал с Санюк — дочкой сельского богатея Митрофана. Теперь он женится на Сашок и заживет своей семьей!
Не тут-то было. Дед не торопился с окончательным отделением внука, а о его женитьбе и слышать не хотел: время, мол, пока еще не пришло.
Каждую ночь уводил дед внука в новый, еще не обжитый дом, и при свете тусклого фонаря они рыли под полом погреб. Сначала из накопанной земли делали внутреннюю завалинку, а потом дед стал заставлять внука таскать ее огородом в реку.