Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А мудрые, однако, старые люди, ничего не скажешь! Видишь ты, как оно получается: хочешь год прожить — посей хлеб, а десять — разведи сад… Выходит, что самое сложное дело — учить людей… И вот для того чтобы наша учеба спокойно протекала, чтобы мы, нынешние партийные работники, могли открыто и громогласно нести людям слова ленинской правды, сколько же претерпели страданий и бед первые поколения революционеров!.. И как подумаю я об этом, как представлю, какая-то робость меня охватывает, и я себя в душе спрашиваю: все ли правильно ты делаешь? с полной ли отдачей сил работаешь? что бы они сказали тебе, поглядев на твои труды?.. Но как это тяжело поднимать не на словах, а на деле даже такое маленькое хозяйство, как наш колхоз «Серп»!

Я как-то все не решался спросить у Бардасова, ощущается ли мое присутствие, моя работа? Помогаю ли я ему тащить тот самый воз, о котором он когда-то говорил, — помнится, в тот первый вечер у Графа… Правда, иногда у него прорывается слово признательности, слово благодарности, и по косвенным замечаниям я могу судить, что не бесполезен. Но хотелось бы услышать и открытое слово. И вот когда мы ехали в Тюлеккасы, я спросил:

— Ну как, Яков Иванович, на твой опытный глаз, идет у нас дело?

Он не сразу ответил, он словно бы вникал в тот подспудный смысл моего тщеславного вопроса, и я даже с огорчением подумал, что зря спросил, что заведет он речь про семена, про удобрения. — Все это, конечно, очень важно, но в эту минуту мне хотелось другого ответа, других слов. И он понял, он все прекрасно понял, я почувствовал это уже по топ стесненной улыбке, с какой он повернулся ко мне.

— Знаешь, комиссар, о чем я очень жалею? Все не удается нам просто вот так посидеть и поговорить по-человечески! Не о делах, нет, о них мы и так слишком много говорим, а но душе, что ли! — И засмеялся. — В лирику впадаю, да? Нет, в самом деле! Никогда, знаешь, такого сильного желания не испытывал. Раньше, бывало, уеду на неделю куда-нибудь, отведу душу со случайными людьми, отдохну маленько от дел, да, да! а теперь вот и ехать никуда не хочется. Понимаешь, комиссар, не хочется! Это о чем-нибудь да говорит, а? — И опять засмеялся со сдержанным удовольствием, с глубокой какой-то радостью. — А вот давай, в самом деле, посевную отведем и махнем с тобой на реку, рыбку поудим, уху сварим, а?

— Посевная! Еще снег лежит, а ты — посевная!

— Да посевная, считай, уже началась, а снег — что, через месяц-полтора уже и пахать, так что пока мы удочки припасем, оно к тому времени и будет. — Он помолчал. — А если уж о делах говорить, так я нынче за них как-то поспокойнее, а отсюда и градус жизни вверх идет. Вот и желания такие приходят, и жить хочется!..

Может быть, я ждал более прямых слов признания, после которых, правда, и неловко как-то бывает с непривычки, по если подумать, то невозможно и представить более искренних признаний от человека, которого полгода видел только сухим, недоверчивым, строгим и энергичным распорядителем, которому, казалось, чуждо было все, что не имеет отношения к кирпичам, бревнам, капусте. Но вот какой человек таится в нем!.. Может быть, этот человек только-только в нем рождается, выдирается на белый свет из закостеневшей скорлупы? И вот окрепнет в нем эта душевная сила, он уже другими глазами осмотрит этот мир и изумится, как он прекрасен. А увидев это, человек уже ясно увидит и себя самого, и ему уже трудно будет мириться со своими недостатками, со злом разным, к коему сейчас даже и притерпелся…

Впрочем, подождем до посевной!..

17

До посевной!..

Не много ли, однако, я откладываю на ту пору «праздников»? Генка укоряет меня, что я совсем его забыл, не прихожу в гост, не был на свадьбе.

— Это не благородно, Александр Васильевич. Или я вас чем обидел?

Конечно, он знает и про нас с Люсей, про наш «роман», но ни словом, ни намеком не показывает этого. И я за это благодарен ему, я говорю:

— Да рад бы в гости к тебе зайти, но дел сейчас невпроворот! — И это сущая правда. — Вот давай уж после посевной.

— Тогда ладно! — И с доброй широкой улыбкой протягивает мне свою широкую шершавую ладонь. — Буду ждать.

— Все, решено. И привет Тамаре. Значит, пусть с недельку постажируется в бухгалтерии и выходит на работу, а то что же дома сидеть!..

— Я сказал, что сделаю из нее человека, и я сделаю! — строго говорит Граф. — Я взял ответственность за нее, кроме того, я ее люблю. А если папаша еще раз придет жаловаться, вы его ко мне посылайте, я с ним потолкую.

Да, Федор Петрович опять приходил ко мне с жалобой на своего зятя. Почему Гена заставляет девочку работать именно в колхозе? Разве нет других мест для девочки? Ведь девочке надо заниматься, в институт готовиться, у нас так и было решено с Геной, а теперь, мол, у него одно: работать в колхозе и учиться заочно. Что это за деспотизм? Ну и прочее такое. Я не могу принять всерьез эту печаль отца о своей взрослой дочери, и поэтому и с Генкой-то об этом говорил как бы шутя. Однако с работой для Тамары все обошлось в лучшем виде. Сейчас, когда мы перешли на хозрасчет и бригады стали крупнее, к ним потребовались учетчики, а в одну из кабырских бригад никак не могли найти человека. Тут я и вспомнил про Тамару. Мне кажется, это вполне устроило всех троих: и Федора Петровича — как-никак работа у девочки будет «чистая», не в скотницы же, в самом деле, идти девочке; и Генку, и саму Тамару. Ну и прекрасно. Посидит с недельку в бухгалтерии, поучится счетному делу и будет работник.

— Значит, как отсеемся, жди в гости! — говорю я Графу на прощание. И я вижу, как в глазах его метнулся вопрос: один придешь или с ней?

Но ведь я этого и сам не знаю. Не то чтобы у нас было неопределенно, нет, тут все уже решено, а по поводу гостей.

И когда Генка ушел, я вдруг подумал: а как жена мужу приходится — родственником или близким? Ведь вот пишут в некрологах: «Выражаем соболезнование родственникам и близким покойного». Ну, мать, отец, дети — это родственники, родная кровь. А жена, выходит, не родная кровь? Тут что-то не так, не знаю, надо бы спросить у старых людей… Кровь, конечно, не родная, но человек, когда любишь, родной получается, роднее нет, а когда, ясное дело, не любишь, другое дело. А с родственниками, видно, так, любишь не любишь, а все равно родственник… Нет, надо поинтересоваться у старых людей этим вопросом. Вообще, как подумаю, во многих таких вопросах я темный человек, какие серьезные науки превзошел, каких только умных книг по самым возвышенным вопросам не прочитал, а таких обычных вещей не знаю толком. Мне, разумеется, наплевать, как праздные кабырцы нас судят и рядят по разрядам родственников и близких, пусть языками почешут, почешут да и привыкнут, в этих разговорах деревенских нет ничего нового и удивительного, в конце концов надо быть выше этих досужих разговоров. Но вот кто удивил меня, так это Люсин отец, Юрий Трофимович.

Когда я решился пойти к Люсе домой и предстать перед ее родителями, волновался ужасно, как мальчишка какой-пибудь. Юрий Трофимович оказался дома один. Он принял меня довольно церемонно, поинтересовался моей биографией, родителями, потом завел разговор о «зерне жизни» и спросил, в чем, на мой взгляд, оно состоит? Я пожал плечами, смущенно улыбнулся и неуверенно ответил, что, мол, наверное, в работе, в труде… Он печально так вздохнул и посмотрел укоризненно, как на ученика, не знающего урока, и перевел разговор на пьянство, на падение нравов у нынешней молодежи, а потом сказал, что я, собираясь жениться, делаю самую большую ошибку в жизни.

Видимо, он и не Люсю подразумевал, а говорил вообще, уча просто некоего молодого человека и исходя при этом из своего печального жизненного опыта:

— Вы представить себе не можете, какое это тяжкое бремя для молодых высоких устремлений! О, если вы поставили смыслом своей жизни какие-то значительные цели, не спешите связывать свои крылья!.. — И долго еще так говорил, а я терпеливо слушал: не будешь же перебивать его и говорить, что нет у меня никаких молодых высоких устремлений, как нет и крыльев, что я уже вполне определился в этой жизни, нашел и призвание свое, что не хочется мне быть ни ученым-философом, ни писателем.

102
{"b":"210382","o":1}