— Вот видишь, как ты? А я серьезно хочу с тобой поговорить.
— Давно ли надумал говорить со мной?
— О-ох, давно! Хотел письмо тебе написать, да знаю — ты неграмотная. А мне не хотелось, чтобы кто-нибудь прочитал.
— Ишь «неграмотная», — прищурившись, передразнила Прасковья. — Что-то по штату бригадирам секретарей не дают.
— Грамоту знаешь?! — воскликнул Степан.
— Диво какое… Может, экзамен проведешь?
— Давай, — подхватил Степан. — Видишь пароход идет? Назови.
— «Дмитрий Фурманов».
— Пашка! — восторженно воскликнул Степан. — Да ты, верно грамоту знаешь?! — и в глазах у него показались слезы. — Ну-ка, прочитай надписи на буксирах. Читай, читай!
И Прасковья, забыв об обидах, читала:
— «Веста», «Ласточка», «Верблюд», «Земля».
— И писать можешь?
— Испытай.
— Ну, сейчас.
Торопливо вынул записную книжку, раскрыл ее и написал в ней сам:
«Паша, родная, давай опять сойдемся. Даю тебе слово, заживем хорошо. Сказал бы вот, а язык не поворачивается. Очень уж виноват перед тобой. Напиши, Паша, согласна или нет?»
Подал ей книжку, карандаш и отвернулся к Волге. Скорее чувствовал, чем видел, как Прасковья, прочитав, сдержанно вздохнула. Книжка лежала на коленях. Ветер дул порывами, качал верхушки деревьев. С ближайшего клена сыпались красные листья. Один упал к ней на колени и зашевелился, как живой. Прасковья взяла его, осмотрела, положила на записную книжку. Ответ пришел сам собой:
«Вот кленовый листок. Он свое отжил и упал. Стало быть, осень, стало быть, нет».
Вместе с листком вернула ему книжку. С жадностью набросился он на ответ. Прочитал, закрыл книжку и положил в карман. И опять сидели молча.
— Мне пора идти, — наконец, проговорила она, и в голосе ее он услышал столько страдания, что хотелось вот сейчас сказать ей что-то ласковое, обнять, на колени упасть, но вместо этого спросил:
— Стало быть, осень?.. Осень, Паша, не плохое время… Особенно такой месяц, как сентябрь. И я тебе правду говорю: мы хорошо будем жить! Вы переедете ко мне. Ты только постарайся понять меня. Я, может, оттого и не писал вам, что стыдно было… Паша, у нас дети. Правда, они выросли, но я постараюсь загладить свою вину перед ними. Я знаю — тебе тяжело было, разве я не чувствую… вот и теперь трудно тебе слушать меня… но ты слушай. Ведь, не знаю, мы, может быть, в последний раз и видимся с тобой. И уж я потом никогда, совсем никогда не увижу своих детей. Паша, это страшно… Петьке сейчас девятнадцать лет, Аксютке семнадцать. Невеста… Гришке теперь одиннадцать. Последнему, который родился без меня… — замолчал и начал тереть лоб, — как его звать-то, подожди-ка!
У Прасковьи, когда он говорил, на глазах стояли слезы. Может быть, она сдержалась бы, но когда он сказал, что забыл, как звать последнего сына, качнулась и глухо зарыдала. Он бросился к ней, начал ее утешать и, не зная, что сказать, все спрашивал, как звать последнего сына… И она едва-едва выговорила:
— Ва-аня…
— Да, Ваня. Ваней зовут… Паша, прости меня.
Давно она не тревожила своего сердца и давно не плакала. Все обиды, всю горечь глубоко завалили другие дела и заботы.
— Паша, перестань, Паша. Я не смею тебе сказать, и ты не поверишь, но я… люблю тебя по-прежнему. И не зря тебе говорю… не зря мы встретились. Паша, давай забудем все.
— Забудем? — вытирая слезы, проговорила она. — Нет! Нет… Жил ты и живи. И не вороши моего сердца. Мне и без тебя много забот. О детях не упоминай. Ты им дядя чужой. Им ближе и роднее Бурдин, Столяров…
— Какой Столяров? — чтобы прервать ее слезы, спросил Степан. — Матвея-печника сын?
— Три года живет у нас. Плотину выстроил, мельницу. И… на Дарье женился.
— На Дарье? Чья такая?
— После Петьки Гурьева. Без вести который пропал.
— Помню.
— То-то, — заметила Прасковья. — Не в пример другим. А мог бы и на городской жениться.
— Да, — вздохнул Степан, — это верно.
И уже рад был, что слезы кончились и разговор перешел на другое. Тогда стал расспрашивать о колхозе. Она рассказывала ему, и в голосе у нее он услышал теплоту. Обо всем рассказала: о поджогах, взрыве плотины, арестах, о гибели Митеньки, о Лобачеве, которого хватил паралич под амбаром. И все было для Степана ново, все неожиданно, и он не мог даже представить, чтобы в таком селе, как Леонидовка, могли быть такие дела.
— Чувалов Федор как? — вспомнил Степан про своего товарища.
— Бригадир. Жена умерла, женился на вдове. Подал заявление в ячейку.
— Петька — секретарь комсомола, говоришь?
— Да.
— Большой вырос?
— Ты его видел.
— Женить скоро придется, — улыбнулся Степан и придвинулся ближе.
Она как будто этого не заметила. Тогда осторожно обнял ее, как обнимал девкой, — она не сняла руки. Взглянул в ее лицо, на нем чуть печальная улыбка.
— Петьку мы с тобой в совхозе женим.
— Женатых не женят, — проговорила Прасковья.
— То есть как женатых?
— А так… И сноха в доме.
— Правда ли? — востороженным и в то же время испуганным голосом воскликнул Степан.
— Месяц полтора, как это дело.
— На ком?
— На девке.
— Какова по себе?
— Все «Петя» да «Петя».
— На ком же?
— На Нефедовой дочке, Натахе.
— Поликарпова?.. Подожди-ка, да он…
— Раскулаченный, — добавила Прасковья. — Сама его раскулачивала.
И рассказала, как она была против этой женитьбы, как сначала посылали самого Петьку раскулачивать Нефеда, как Наташка ушла от родителей.
— Все любовь чертова, — проговорила с улыбкой. — Но девка стала другой. К своим не ходит. Хотели стариков совсем выселить, но пока оставили. Живут тихо, в проделках не замешаны.
Помолчав, Степан задумчиво произнес:
— И в самом деле, скоро придется внучат нянчить.
— Про то и говорю.
— Ничего, Паша, надо только хороших внучат, чтобы и они бригадирами были.
— Ты лучше вот о чем подумай: Петьку надо отправить учиться. На рабфак ему охота.
— А молодайку на кого?
— Никуда она не денется… Поговори в крайкоме.
— Обязательно.
— А мне пора, — встала Прасковья.
Степан вынул записную книжку, оторвал листок, написал адрес гостиницы и отдал Прасковье.
— Сегодня вечером зайдешь?
Улыбнулась, пристально посмотрела на него, и щеки ее покрылись румянцем. Он тоже покраснел, но, чтобы скрыть свое смущение, начал подробно рассказывать, как найти гостиницу, в которой остановился.
— Найду, найду — сказала она.
Обратно шли быстро и молча. Проводил ее до общежития, посмотрел ей вслед и зашагал в магазин.
— Надо же справить свадьбу!
Время шло очень медленно. Он долго обедал, потом ходил по берегу Волги, оттуда направился опять в сад, посидел в той же беседке. Народу становилось все больше — кончились занятия в учреждениях. Вглядываясь в лица, заметил, что все они добрые, веселые. И он улыбался, а глядя на него, и ему улыбались.
Играл оркестр. Из белых труб неслось что-то шумливое, бравурное, а Степану эта музыка казалась мягкой, нежной, и звуки плавали в тумане.
— Хорошо как!
И когда в сквере зажглись фонари, он вдруг забеспокоился: «Придет, а меня и нет», — и тут же направился к гостинице.
— В семнадцатый номер никто не приходил? — спросил швейцара.
Тот молча подал ключ.
Вошел в свой номер, сел у окна и сквозь стекло долго смотрел в ту сторону, откуда должна прийти Прасковья.
«Сейчас не более восьми, а в девять или десять совещание закончится».
Чтобы скоротать время, вздумал побриться. Холодной водой развел мыло, навел о ремень бритву и уселся против зеркала.
Подбородок и щеки были выбриты.
В дверь постучали.
— Можно, — быстро отозвался он, думая что пришла Прасковья! Но это был служащий из конторы.
— Вы сегодня уезжаете?
— Нет, уплачу еще за сутки.
Служащий ушел. Через некоторое время Степан спустился в контору, уплатил деньги и кстати напомнил швейцару, что если придет женщина и будет спрашивать Сорокина, указать ей семнадцатый номер.