И уже вышел, и уже ноги сами вынесли на дорогу. Первая пара лошадей — вальки! Потрогал руками — только что оструганные. На вальках темно-синие от закала крючья.
— Где это вы? — чувствуя, как бьется сердце, спросил у Афоньки.
— Бог послал, — ответил тот.
Идут колонны. У всех вальки, постромки, хомуты пахотные.
Стоит Панфер и провожает глазами.
А кто там правит гнедой парой? Дрогнули скулы, дрогнуло и замерло сердце. Ефимкин отец? Малышев Наум? Что же он, горбатый, усмехается, что же он снял шапку и почесывает лысину?
Не к своей избе побежал Панфер, а наискосок, к церкви. Там на площади митинг. Речь держит Бурдин. Что он говорит, не слышно. Лишь видит Панфер — размахивает Бурдин руками на все стороны.
Алексей выступил, за ним кузнец Илья. Тот высоко поднял связку гаек и винтов, потряс ими и голосом, который слышен на обеих концах улицы, завел:
— Товарищи колхозники, глядите ко мне! Собственное изделие, скованное нами, кузнецами, из утильсырья, дарим на пользу колхозу. И пущай видят дезертиры, которые удрали от нас, что колхоз «Левин Дол» ни одна собака во всемирном масштабе не расшибет. Харахтер мой вы все знаете, и от харахтера говорю. И добавлю, колхозники, что привинтимся мы к новой жисти и держаться будем туго, как на наших винтах держатся гайки. Мы одна семья с рабочим людом городов, и не будет промеж нас того разлада, какой хотелось бы кулакам и прочим. В нашем горне угли горят и не гаснут и к севу целиком готовы, а на хомутах, вальках и сбруе враг посрамлен. А завтра, как один, выезжаем на поля, и трудовая земля получит зерно и пущай растит его на общее здоровье. Да здравствует первая большевистская весна, та здравствует партия наша!
Кузнец грохнул тяжелой связкой о стол, потом поднял ее и передал Бурдину.
Лишь во время пожара, да то, когда горит сосед, может так бежать мужик, как бежал с площади к своей избе Панфер. Он не заметил возле ворот своих уже совсем маленькой кучки людей, не видел хмурого среди них Митеньку. Метнулся сначала во двор, оттуда в калитку, из калитки в избу.
И опять выбежал на улицу, чуть не сбив с ног оторопевшего сынишку.
— Где же ты, пес лохматый, бегаешь, а? — набросился на него и злобно кинул под ноги шапку. — Долго я тебя, стервенка, искать буду?
Ванюшка отступил, испуганно таращил глазенки. А Панфер еще более освирепел. Схватил сына за руку, втолкнул в сени и, указывая на потолок, затопал ногами:
— Бестолковщина! Лезь, подлец, лезь! Там возле трубы он валяется. «Ча-а-аво?» Оглох? Сто раз тебе кричать? Валек, говорю, возле трубы лежит. Сбрось.
Сорвал с гвоздя узду, снял хомут, обратал мерина, повел его к одинокой сеялке.
Сынишка подал валек. Покрутил его в руках, бросил наотмашь.
— Тащи к церкви! Бурдину. Скажи — отец… Да что ты на меня глаза-то вытаращил?
Запряг, прыгнул на ящик, хлестнул лощадь вожжой и без шапки — только борода развевалась — под улюлюканье изумленного Митеньки рысью погнал на большую, запруженную народом площадь.
… На трибуне, ярко освещенной весенним солнцем, стояла и произносила речь Сорокина Прасковья.
Книга третья
Столбовая дорога
Часть первая
Полынь
Сеяли овес.
Косые лучи весеннего солнца резко оттеняли тощее лицо Фильки Чукина. Злобно дергая лошадей, он ворчал. За ним, покрикивая на свою пару, шел Митроха. Ему смертельно хотелось курить, а табаку не было. Да и у всех лежали в карманах пустые кисеты, и севальщики на каждом повороте у степи останавливали лошадей. За пять дней не досеяли более тридцати гектаров: вчера вечером правление колхоза записало им выговор. На черной половине фанерной доски полевод Сотин крупно вписал фамилию Чукина, угрюмо добавив на словах:
— Полынь ты горькая, а не групповод.
Филька не нашелся, что ответить, и долго стоял, ошарашенный…
Поравнялись со степью. На ней — сухая трава, на кромке между пахотой и луговиной твердой, как кость, чернобыл, бурый козлец и сухая дымчатая полынь. Один за другим выезжали на степь севальщики: кто приподнимал рычаги, а кто просто забрасывал вожжи, и лошадей пускали в степь. Сзади, дребезжа, тряслись сошники сеялок, бороздили жесткую траву, кротовые кучи и теряли по степи овес «Победа».
Севальщики полегли на бугре возле глубокой ямы и принялись сокрушаться о табаке.
Пели жаворонки, свежий ветер шевелил жесткий пырей. Носились запахи жирной земли, прелого навоза.
— Хорошо как, — задумчиво произнес Митроха. Вынул маленький псалтырь, оторвал клок бумаги, свернул цигарку. Раскрыл кисет. В нем не только табаку, — запаха не осталось. Вздохнув, взял пустую цигарку в рот и лег на спину.
— Полжизни отдал бы, только затянуться, — решил он.
— Верно, — согласился Лева. — А то, выходит, без дела сидим.
— Нет, без табаку сев не пойдет, — добавил третий севальщик. — Настроенья никакого.
— А черной доской нас не проймешь.
— Стой, братцы! — вдруг вскинулся Лева, сидевший на самой макушке бугра. — Кто-то из села едет.
— Не Бирюк ли? — приподнялся Митроха. — Вот лаяться будет.
— Отбрешемся, — успокоил групповод.
Начали всматриваться по направлению к дороге, но узнать, кто ехал, не могли.
— Кажись, не колхозник. Грива и хвост у лошади не обрезаны.
Неподалеку от севальщиков пахали плугари. Почти все они были подростки, кроме старшого. Поравнявшись со степью, тоже пустили лошадей, а сами направились к севальщикам.
— Вы зачем к нам? — притворно сердито спросил Чукин.
— Лошадям пора отдых дать, — заметил старшой. — Табаку случайно ни у кого нет?
— Раскрывай кисет шире.
И старшой и плугари тоже легли на траву. И по ней ходили теперь целым табуном лошади с плугами, боронами, сеялками.
— Курит! — вдруг вскрикнул Лева, указывая на дорогу.
Митроха вскочил на бугор, приложил ко лбу ладонь, и вот лицо его озарилось улыбкой.
— Это дядя Митяй едет! Покурим теперь.
— Не даст! — откликнулся Лева.
— Дядя Митяй не даст? — удивился Митроха.
— Ни за что.
— А кум он мне или не кум? — вспомнил Митроха.
— И куму не даст.
Ехал действительно Митенька. Сзади телеги волочился плужок. Скоро свернув на степь, жестко хлестнул лошадь. Он, видимо, хотел проехать, не останавливаясь, но к нему навстречу, с пустой цигаркой во рту, шел Митроха, а за ним Лева.
Поравнявшись с ямой, вокруг которой расположились колхозники, Митенька далеко выплюнул окурок. Человек пять бросились к окурку.
— Тпру! — остановил Лева лошадь.
— Ты что? — равнодушно спросил Митенька.
— Покалякай с нами.
Вприщурку оглядев колхозников, Митенька обратился к Чукину:
— Говорят, тебе правление вчера хвост накрутило?
— Откуда ты знаешь?! — вскинулся Филька.
— Все село знает. Скоро, слышь, в районной газете пропечатают.
— Ужели хватит духу?
— Вполне, — подтвердил Митенька. — Бурдин московские порядки вводит.
Митроха все еще держал в зубах пустую цигарку и не осмеливался попросить табаку.
— Дядь Митя, — крикнул сынишка Фомы Трусова, — ты что поздно едешь?
— А вы, видать, притомились?
— Знамо, устали.
— Ну, отдыхайте. Мне торопиться некуда. Никто мне нормы не указал.
— Гонют, — пожаловался Лева.
— Подождите, Бурдин в три рога обогнет вас вокруг себя.
Митроха нерешительно подошел к телеге:
— Кум, дай, бога ради, табаку.
— Полежи на боку.
Остальные словно того и ждали. Окружили Митеньку и на разные голоса принялись просить:
— Хоть полгорстки на всех.
— Щепоточку бы одну.
Вынув кисет, полный табаку, Митенька положил его на колени и принялся завертывать цигарку. Вертел долго, посматривал в жадные глаза курильщиков.
— Цигарку свернул — впору пятерым. Клуб синего дыма густо направил в лицо Леве. Тот вздрогнул и широко открыл рот. Митеньке это понравилось. Молча, по очереди, пускал он дым каждому в лицо. Лишь Филька отошел в сторону.