По качающимся буквам, по брызгам чернил не трудно догадаться, Ефимка писал вгорячах. Да кому лучше знать Ефимку, как не Петьке? Еще раз вспомнив свою телеграмму, взглянул на этого совсем согбенного старика, и стало жаль. Как, наверное, каялся, что вышел из колхоза! Недаром в полночь пришел в кузницу. Вспомнились Петьке и проводы в Красную Армию, Ефимкино прощание:
— Уйду, Петя, в Красную Армию, а отец тут и выпишется из колхоза.
Петька тогда уверял его:
— Удержим, не упустим.
Глядь, упустили. Стыдно Петьке. Не за старика, не за Ефимку, а за себя. Не телеграмму надо было посылать, а уговорить…
Пока читали письмо, старик плакал.
Петька сложил письмо и отдал старику. Тот нехотя взял и не знал, положить ли его в карман, или сунуть за пазуху. Суровое письмо не только Петьку, но и всех, кто был в кузнице, взволновало. Недаром они, пока Петька передавал конверт в трясущиеся руки Наума, молчали.
— Да-а… — первым сказал кузнец и протяжно вздохнул. — Выходит, Егорыч, отказная тебе.
Алексей заметил Науму:
— Что, дождался? Митеньки послушался? Вот и живи теперь с ним. Это он тебе тогда писал: «не осознал колхозной жизни».
Старик ни в ком не видел поддержки. А он-то как раз и пришел было по старой привычке посоветоваться со своими. Глядь, не свои они, и хотя знакомые лица и будто даже родные, а взгляды чужие, недобрые. Куда же пойти? С кем посоветоваться?
И вышел на середину кузницы и стал между двух наковален, широко развел руками, словно собираясь взлететь своим недужным телом, и, ни к кому не обращаясь, голосом, в котором звенели слезы, спрашивал:
— Что ж мне делать? Научите меня, люди добрые. Старуха врастяжку лежит. Где видано, чтобы сын от кровного отца отрекался? Куда от стыдобушки глаза прятать?.. Научите, люди умные.
— Митенька умнее нас, — ответил Илья. — К нему иди, а к нам не заворачивай.
— К нему не пойду. Не пойду к нему! — затряс головой старик. — На кой мне, сухой кобель, сдался? Я по-старому опять хочу.
— И живи по-старому, живи, — посоветовал Петька. — Зачем же к нам пришел? У нас по-новому.
— Не то, не-ет, — отмахнулся Наум. — По-старому, в артельно дело по-старому.
— В артель мы бегунов не примем! — крикнул Илья. — Раз ты не осознал, подождем, когда проймет тебя… А вот Ефимка — тот наш.
— Я-то чей? Я разь чужой?
— Ты Митеньки-ин!
Старик, услышав еще раз ненавистное теперь ему имя, принялся ругаться. Потом начал грозить, что будет жаловаться высшим властям, дойдет до Калинина, но, видя, что на него никто уже не обращает внимания и всяк принялся за свое дело, шагнул за порог кузницы и со злобой, что есть силы прокричал:
— Все одно завтра с вами вместе выеду! Дрыхнуть будете! Раньше выеду… И врете, не прогоните, вре-е-ете!
— Ладно, иди спать! — посоветовал Илья. — За ночь поумнеешь.
Старик ушел, все еще что-то крича, а в кузнице смеялись:
— Эка, всполошило! Места не найдет.
— Молодец Ефимка, прохватил.
— Теперь тверже будет.
— Знамо, тверже, как прокалило да в воду опустило, — добавил Илья.
Панфер, Митенькин приятель, встал в это утро раньше своей бабы и от нечего делать ходил возле избы. Заслышав резкие удары пастушьей плети, разбудил жену, та наскоро подоила корову, и он сам — что редко случалось — проводил корову в стадо. До завтрака успел сходить к Митеньке, поболтать с ним и заранее посмеяться над сегодняшним пробным выездом колхоза.
— Говорят, звон будет! — сказал Панфер.
— Как же, торжество! — усмехнулся Митенька.
Но звона, которого ждали не только Панфер и Митенька, а все село, еще не было. Взошло солнце, Панфер позавтракал, — звона нет.
— И не будет! — заключил Митенька. — Хватит, позвонили языками о зубы.
А народ уже собирался. То кучками возле изб, то ходил по дороге. На лицах у всех нетерпение. Панфер смеялся:
— Пробный выезд! О-о, горе… Куда уж им.
— …Смейся, смейся, Панфер. Радуйся, что удалось тебе увести лошадь, утащить всю сбрую и забросить валек, столь нужный колхозу, под самый боров трубы.
Так ли смешно тебе, Панфер? Почему же сквозь смех слышится тревога? Видно, одолевают тебя мысли, почему брат твой, с которым всегда вместе сеяли, остался в колхозе? Раздумье покоя не дает тебе, что сосед твой Харитон в колхоз вернулся? А вот и свояк… А вот даже и старик-тесть. Все они там. А ты? Что же, ты умнее их выискался?
Не так тебе смешно, Панфер.
Что ж, ходи от кучки до кучки, тешься.
— Что-то долго спят они! — говоришь одним.
— Дрыхнуть колхозники мастера, — говоришь другим.
— Затеяли, а ничего не выйдет, — шепчешь Митеньке.
А он, сухой, стоит возле твоей избы и поддакивает:
— Рады бы в рай, да вальки не пускают.
Вот торопливо бегут колхозники. Ты кричишь им вслед:
— Не бегите так, не трясите портками! Блох распугаете.
И Митенька щурит серые глаза, подзадоривает тебя, смеется:
— Ничего, пущай. Может, верхами на лошадях прискачут.
— Постромок, слышь, накрутили, — кричишь ты.
— С постромками и поедут, — Митенька тебе. — И, гляди, пыль на улицах поднимется, — глаз не продерешь.
Смейся, Панфер, смейся, заглушай тревогу! Радуй Митеньку, приятеля своего…
В улицах люднее. Шли к церковной площади. Там будет митинг. Туда умчался и Ванюшка, Панферов сын. Скоро он принес весть отцу.
— Тятька, большой стол там поставили. Зачем бы?
— Молебен за упокой артели служить будут.
— А попа-то нет?
— Москвич отхватит!
— Опять побегу.
Шелестят в кучах разговоры, шепоты:
— Задумали тоже, пробный.
— А хомуты где?
— А вальки?
— А постромки?
Гулко раздался по селу первый удар колокола. От неожиданности кое-кто схватились было за картузы, да вспомнили и выругались:
— Не дали, дуракам, снять колокола, самим же пригодились!
За первым — второй удар, третий. И медные перегуды поплыли по селу.
Взрослые, молодежь, даже старики со старухами — все вышли на улицу.
Замер трепыхающийся звон колокола. Нависла тишина. Притаилось на момент огромное село. А потом — что это? Откуда-то издали приглушенные донеслись голоса. Они становились все громче, слышнее.
Грохот, сначала доносившийся издалека, все усиливался, нарастал и круто послышался где-то вблизи. Скоро из-за ветел, отделявших второе общество от первого, выметнулась толпа ребятишек. За ними мужики, а позади три пары лошадей. Над толпой трепыхались красные флажки. За первой колонной вынырнула вторая, тоже в три пары, за второй — третья, четвертая. С плугами. Сзади еще три: две с сеялками, одна с боронами.
Ванюшка, Панферов сын, снова прибежал, запыхавшийся:
— Тятька, колхозники из Чиклей!
— Те не в счет. У тех вальки старые. На чем выедут наши, вот гляди.
Следом — флаги гуще — с песнями и гармоникой шло самое дружное четвертое общество. Впереди кузнец Илья. С ним счетовод Сатаров. Интерес не в песнях и не в флагах, а есть ли вальки?.. У каждой пары новая тройчатка.
— Это из десяти оборкинских дубочков. А с чем выедут остальные?
Не из-за густых ветел второго общества, куда устремили глаза, а с противоположного конца, из переулка, шумливо двинулась третья бригада. Глянули: у каждой пары лошадей вальки.
— Что за дьявол! — прошептал Панфер, и улыбка сошла с лица.
— Камчатники лес из Дубровок наворовали! — пояснил Митенька. — Глядите, с чем выедет первая бригада.
— Народ леший ходит пеший, — подвернулся Авдей.
Первая, бедняцкого общества, бригада шла колонной от Левина Дола вдоль улицы. К церкви бы ей путь на площадь, а она мимо. Все ближе и ближе. Поравнялась с избой Панфера — и песню.
Показалось, что ль, иль в самом деле так вышло, но будто первая бригада на момент приостановилась против Панферовой избы и кто-то насмешливо машет Панферу картузом. Сквозь плотный строй лошадей увидел, точно увидел, и соседа своего Харитона, — веселый идет, парой лошадей правит, — и тестя своего, и свояка. Еще увидел, что на всех, совершенно на всех лошадях хомуты, новые постромки, сзади новые вальки.