— Видно, простудилась, — прошептала бабушка Акулина.
— …мы работу завершили… у нас кулачье не дремало… поджоги были, фосфор в кладях, серная кислота… Хлеб вывезли выше цифры. Секретарь верно сказал, столбовая дорога нам на широкую жизнь… Мы радость чуем в сердцах. Которые единоличники, теперь к нам жмутся… Работа была всем, кроме лодырей. И старики и дети на работе. Есть у нас старуха, Акулиной звать…
Как от приведения, шатнулась бабушка Акулина от рупора и закрестилась.
— Господи-сусе, никак про меня?!
Народ загудел. Петька замахал руками, а голос его матери продолжал:
— …Бригадиршей была… Пояски крутила… Семья выгнала, в колхозе семью нашла. Премию дали… Всем ударникам дали премии. С весны школу будем строить, больницу. Шеф из Москвы премировал. Радио при мне устанавливали… Может, и слышат теперь, если настроили. Может, сидят в клубе люди нашей Леонидовки…
Внезапно, как и в первый раз, четко раздался знакомый и близкий голос:
— Слушайте меня, слушайте, если слышите. Это говорю я, Прасковья Сорокина, из колхоза «Левин Дол» Алызовского района. Бабы, девки и старухи, которые единоличники, идите в колхозы. В них наша жизнь… Бабы, один у нас путь, и по нему шагайте. Слышите ли вы меня, бабы? Слышите ли вы меня, кто из наших?
— Слышим, слышим! — раздалось в клубе.
— Слышим, Пашенька родненькая, — всхлипнула бабушка Акулина.
— …У нас была молодежная бригада. Сын мой, Петька, бригадир. Она работала лучше всех. У нас была бригада из ребятишек по сбору колосков. Сын мой, Гришка, бригадир… Вот каких я детей народила. Сплошь бригадиров. И сама бригадирша. Аксютка, дочка, не забыла теленка напоить? А корову пущай подоит тетка Елена…
Аксютка, услышав, не помня себя, крикнула:
— И напоили, мамка, и подоили.
И как бы в ответ на Аксюткины слова из рупора послышались трескучие аплодисменты, и такие же аплодисменты и крики долго раздавались в клубе.
Взволнованная, сошла по ступенькам и ничего перед собой не видела. Ей кричали, хлопали, а она, задевая за стулья, шла серединой зала. Объявили перерыв. Бурдин подошел к ней.
— Пойдем в буфет.
В буфете все столы были заняты. Взяли две бутылки ситро и распили на окне.
— Ты хорошо сказала, — заметил ей Бурдин.
В простенке стояло зеркало. Почти каждый, проходя, непременно осматривал себя с головы до ног и что-нибудь поправлял. Подошла и Прасковья. Из зеркала глянуло на нее загорелое лицо.
Зеркало — чистое-чистое, и хотелось в него смотреться долго. Дома у Прасковьи тоже есть зеркало, но в него, кроме лица, ничего не увидишь. А тут — с головы до ног, как на портрете во весь рост.
… Жар, дрожь и оцепенение одновременно охватили ее. В зеркале они встретились глазами. Он стоял недалеко от буфета.
«Что же делать?» — подумала она.
— Звонок был, — подошел Бурдин.
— Идем, идем, — заторопилась, обгоняя других.
До конца вечернего заседания сидела неподвижно. Временами хотелось ей посмотреть, где он сидит, но боялась встретить его взгляд. В общежитие шла так торопливо, что Бурдин еле успевал за ней.
Ни за ужином, ни после она Бурдину ничего не сказала.
На следующий день до обеда не пришлось встретиться. Встретились вечером. Стояли с Бурдиным у книжного киоска, а он шел по направлению к ним, не замечая их, то и дело оглядываясь. Она отвернулась, дожидаясь, когда пройдет мимо, но Бурдин, набрав книг, словно нарочно окликнул:
— Сорокина, иди сюда!
От окрика она вздрогнула, шагнула было к Бурдину, но перед ней уже остановился он.
— Здравствуй, Паша, — и протянул руку.
— Здравствуй, — холодеющим голосом произнесла она и отошла в сторону. Он понял, что ей почему-то неудобно стоять здесь с ним, и тоже пошел за ней.
С минуту, показавшуюся за час, они стояли у окна молча. Они, прожившие четырнадцать лет вместе да восемь врозь, не знали, что же еще сказать сейчас друг другу, кроме холодного приветствия. Мельком глянув на его лицо с застывшей на нем невеселой улыбкой, она ощутимо почувствовала ледяную струю воздуха.
«Чужой, — пронеслось в голове, — совсем чужой».
И вдруг ей жалко его стало.
— Приехал? — спросила она, чтобы прервать это мучительное для обоих молчание.
— Да, приехал. Я, Паша, по своим делам. Я, Паша, директор свиноводческого совхоза. Со свиньями, Паша, вожусь.
Она чуть не сказала: «Ну и возись», но неизвестно для чего спросила:
— Много свиней?
Будто вопрос о свиньях был для него главным вопросом, он радостно ответил:
— Пять тысяч, Паша. У нас породистая свинья, на экспорт идет. Но мы еще строим свинарники. По плану в год должно быть тысяч восемь только на откорм. Беда вот — совхоз на горе выстроили, а вода внизу. Водокачку ставим.
— Поставите, — проговорила Прасковья.
— Верх отделывают, Паша.
— Вот и хорошо.
И опять молчание, и опять не о чем говорить.
Бурдин стоял неподалеку, смотрел на них и ничего не понимал. Только заметил, что лица у обоих были взволнованные, а этот незнакомый мужчина, сильно поседевший, будто чувствует себя не совсем ловко, переминается с ноги на ногу, черные глаза его настороженно бегают. Прасковья втянула голову в плечи, подобралась, на щеках у нее пестро выступил румянец.
— Как… живешь? — наконец-то спросил Степан.
— Хорошо живу, — ответила Прасковья.
— Дети?
— Что дети?
— Живут?
— Не умирают.
— Петька — бригадир, говоришь?
— Все мы бригадиры.
Трудно было с ней разговориться. И он боялся, как бы не потерять и эту нить разговора. Но как только подумал об этом, оказалось, что больше и спросить уже не о чем. Разве о колхозе? Но что о нем спросишь. Такой же он, как и везде. О людях на селе? Но ведь тех, кого знал, может быть, уже и нет, другие выросли, и их он не знает. А Прасковье как можно скорее хотелось уйти.
«Что ему нужно от меня, что?»
Оглянувшись на Бурдина, который делал, вид, будто читает книжку, а сам нет-нет да и посмотрит украдкой, Прасковья еле заметно кивнула ему. Но Степан заметил ее кивок и, радуясь, что есть все-таки еще о чем говорить, спросил:
— Это кто с тобой?
— Председатель нашего колхоза.
— Как фамилия?
— А тебе не все равно? Бурдин.
— Я было подумал, не муж ли твой, — настороженно проговорил он, улыбаясь.
— Еще что скажешь, — сухо прошептала она.
— Какая ты сердитая. Может быть, я зря к тебе подошел?
— Подошел и подошел, не съем, — уже мягче проговорила она.
Раздался звонок. Через некоторое время коридор опустел. Лишь продавец спокойно перебирал книги. Когда ушли все, лицо у Прасковьи стало решительным и холодным. Вызывающим голосом она спросила:
— Что тебе от меня нужно?
— Очень многое, — ответил Степан. — Только не здесь говорить.
— Может, опять на гумно? — намекнула она ему на последний их разговор в деревне.
— Пойдем в сад, — и хотел взять ее под руку.
— Нет, сама пойду.
Они направились улицей, затем, миновав памятник Ленину, оказались в большом, с разлапистыми деревьями, саду. Народу было немного, на эстраде играл оркестр. В длинном зале цокали биллиардными шарами. Спустившись по крутым ступенькам, где по бокам стояли гипсовые фигуры женщин, они вышли на обрыв, в полукруглую беседку. Широко разлилась перед ними Волга. Баржи, плоты, лодки, пароходы. Недалеко работал огромный, похожий на чудовищное животное, землесос. Тянуло с Волги сыроватым ветром. Слышались гудки пароходов, буксиров. Вот прошел «Калинин», переполненный народом. На палубе третьего класса играли на гармонике и пели песни.
Ветер носился и шумел листьями.
— Неласково ты меня встретила, Паша, неласково! — в который уже раз повторял Степан.
— Зачем тебе моя ласка понадобилась? Без меня небось наласкался.
— То, что было, давно прошло. С той я… разошелся. С артистом она спуталась… мне надо строить свою жизнь по-другому.
— Ты лучше свинарники достраивай, — перебила его Прасковья, — седой уже…