Суровый вид Ильи и неудержимо свирепый характер его, который мужики хорошо знали, дал им понять, что тут столкнулись они не со Степкой-конюхом и даже не с Мироном, заведующим сбруйным сараем. А Илья такой человек, что если довести его до белого каления, то бежать тогда надо без оглядки.
К порогу протолкался Филька Скворешница. «Скворешницей» его прозвали потому, что от дурной болезни у него провалился нос. Вступил в артель Филька добровольно. Вероятно, он не выкрал бы этой ночью свою лошадь, которую за зиму так откормили колхозные конюхи, что и сам еле узнал ее, не утащил бы и чужого хомута, но потянулся за людьми, особенно за соседом Стигнеем.
— Илюша, — гнусаво и тягуче заговорил он. — Ты, милок, отдай мне мой плуг, и мы квиты. Я, родной, больше теперь не колхозник.
Илья, через руки которого прошли все плуги, хорошо помнил, кто какие сдавал, и особенно запомнился ему Филькин плуг. Изумленно посмотрев на безносого мужика, он собрался было выругать его, да смех разобрал.
— «Плу-уг», — сморщившись и передразнивая, протянул Илья. — Косопузую тебе, фарносому черту, попадью под бок, а не плуг. Что ты мне приволок? Одер с ручкой, да и ручка без пружины. К твоему плугу и лемеха другие поставлены и нож. Ты калеку на одном колесе подбросил. И чинили мы твоего инвалида двое суток. Да если сейчас и пущу тебя, курносого пса, в ригу, ты весь день промучаешься, испариной изойдешь, а своего плуга не сыщешь. Уходи отсюда, Скворешница, пока мне смешно. А то вот я не пожалею куска железа, разобью твою башку и привинчу на твою дурацкую шею чугунную голову. Хоть ты и бедняк, а дурак, и хоть рожа твоя и разбита природой, но кирпича она еще хорошего просит. У тебя лошадь сдыхала от бескормицы, сквозь ребра Москву небось глядел, а нынче, говорят, вел ты ее, играла она от колхозных кормов!
Устыженный не тем, что Илья говорил правду, а тем, что мужики хохотали над ним, Филька, прогнусавив что-то, попятился и ушел. А кузнец — черный, прокопченный с круто засученными рукавами — стал на высокий порог кузницы и, глядя поверх голов, сурово сжав опаленные брови, принялся митинговать, как митинговал в первые дни революции.
— Сколько ни топчитесь, сколько ни мешайте колхозным кузнецам работать, ригу не открою. А если какой найдется и посмеет к замку прикоснуться, головой его суну в горн, и Архип мехи раздует. Если не верите, вот вам этот железный пруток, возьмите и прихлопните меня на самом пороге. Всех нас растерзайте в кузнице, и тогда только хватайте лом, идите срывать замок. Но карахтер мой известен всей Леонидовке. Ужель вы держите мысль, что я сейчас вам ригу открою да плуги выдам?.. Вы ответьте мне как члену правления, на каком основании лошадей увели, сбрую растащили? Ну-ка, скажите, кто вам разрешил?
Кулацкая гадюка Митенька. С этой змеей будет у нас разговор особый. А сейчас, у кого голова на плечах, расходитесь и ведите лошадей обратно в колхоз.
— А тебе не удалось ночью колокола-то снять? — напомнил кто-то.
— Днем снимем! — заверил кузнец.
— Да какого лешего вы, мужики, глядите на него? — послышался тихий, подзадоривающий голосок. — Айдате ломать ригу. Полезайте верх раскрывать.
— Это ты, Ермоха, пищишь? А долг заплатил мне? Третий год жду. Заплати долг, потом лезь ригу раскрывать. Да не раньше, чем я тебе вот этим прутком череп раскрою.
Высоко подняв над головами совсем остывший пруток, Илья опять, но уже истошно, дойдя до грани, после которой может броситься в самую жесточайшую схватку, закричал:
— Граждане! Говорю вам честно и открыто… Всенародно, можно сказать, говорю… Как известен мой карахтер, не ручаюсь… И если всех не убью, двух-трех этой вот железкой прямо насмерть срежу. Не создавайте возле кузницы конфликты, не подводите меня под суд за убивства. Запомните, граждане, пятеро детей у меня, и у каждого из вас не меньше. Сколько будет сирот, говорить прямо тошно…
Мужики больше и спорить не стали. К риге не только никто не подошел, даже оглянуться на нее боялись. Но они не осерчали на кузнеца — наоборот, хвалили его за такой несокрушимый характер. Только сам Илья не мог успокоиться. Принялся было работать, да испортил нож к плугу. Бросил молоток, выругался, сел на наковальню, свернул цигарку и еле-еле набил ее, обсыпав колени махоркой.
Не меньшая толпа осаждала амбар с семенами. Некоторые даже на санях приехали. Возле двери амбара стояли Никанор, Петька, Сотин и два караульщика. У Петьки берданка, у Сотина тяжелый лом. Но толпа была не такой шумливой, как у сбруйного сарая или даже у кузницы. Стояли смирно, тихо, хотя расходиться тоже как будто не думали.
Никанор догадался, что колхозники ждут, когда им что-нибудь скажут. Забрался на стоявшую возле двери полузанесенную снегом бочку, в которой весной протравливали просо, и повел речь:
— Не дело вы затеяли, товарищи. Кто вас на грабеж толкнул? Вы приглядитесь друг к дружке: многие не забыли и мешки захватить, а сами никаких семян сдавать не думали. Ужели вы надеетесь, что мы дадим вам разгромить амбар, как вы растащили сбрую и развели лошадей? Нынче к вечеру приходите на собрание. В колхозе никого насильно держать не будем. И колхоз развалить тоже не дозволим.
— Где Скребнев? — крикнули Ннканору.
В суматохе Никанор действительно забыл про Скребнева. Где уполномоченный, ответить он не мог. Решив, что тот караулит второй амбар, заявил:
— На собрании и Скребнева увидите.
— А председатель где?
— Председателя вспомнили? Вы забыли, что его бабу в гроб вогнали?
Не тронув амбара, мужики разошлись.
В избе Устина ссора началась с утра. Старик привел во двор двух лошадей и притащил почти всю сбрую, сданную в колхоз. Все это проделал он украдкой, пока Ванька спал. Но Ванькина жена, топившая печь, видела, как старик лошадей привел во двор и как хомуты прятал в мазанку. Разбудив мужа, шепнула ему об этом. За завтраком Ванька и виду не подал, что знает о проделке отца. Терпеливо дождавшись, когда тот после завтрака ушел куда-то, он зашел в мазанку, взял хомуты и скорехонько оттащил их в правление. Минодора, жена Абыса, случайно встретив Ваньку, несшего хомуты, нарочно разыскала Устина и передала ему об этом. Выругавшись и всплеснув руками, Устин направился в правление, — хомуты еще лежали там, — подхватил их и поволок обратно. Ванька куда-то отлучился. Старик был очень доволен, что сын и в этот раз ничего не видел. Но хомуты спрятал теперь уже не в мазанку, а отнес во двор и закидал в углу обмялками. Случайно глянул в дверь конюшни, и ноги подкосились. Лошадей, которых он привел утром, не было. А произошло это так, что пока отец ходил за хомутами, Ванька вывел лошадей и через зимнюю дорогу, огородами, направился с ними в самую дальнюю бригаду. Чтобы найти лошадей, Устину надо обегать все восемнадцать колхозных конюшен.
— Ах, сатана! — чуть не заплакал старик.
Сначала зашел на конюшню к Лобачеву, но там лошадей не оказалось, сходил еще кое-куда, — там тоже. И, совсем растревоженный, отправился домой. Тут-то они и повстречались с Ванькой на крыльце. У Ваньки на обеих руках надеты хомуты: пахотный и ездовой.
Ваньке опять помогла жена, выследив, куда свекор спрятал сбрую. Сначала Устин молча схватил за гужи и потянул было добром, но Ванька, рассвирепев, так толкнул отца, что тот ударился о косяк. Пока отец поднимался, он бросился бежать, таща хомуты. Следом тянулись шлеи по дороге. Очумело выскочил Устин из сеней и, круто выбрасывая ноги, грузно поднял грабли с поломанными зубами.
— Вернись, сукин сын, убью!
Но Ванька бежал, не оглядываясь. Догнать его старику было непосильно. Да еще мешала шуба. Он путался в ней, спотыкался, извалялся в снегу и конском помете. А тут случилось как раз то, чего больше всего боялся: их заметили люди и насмешливо принялись улюлюкать, свистать. Рассвирепев, Устин сбросил с себя шубу и устремился за сыном. Теперь догнал он его быстро. Нечаянно или нарочно наступил на тянущийся конец шлеи, и Ваньку, как взнузданную лошадь, так рвануло, что он, не удержавшись, запрокинулся и плюхнулся старику под ноги. Устин успел вырвать у Ваньки только один хомут, да и то пахотный. Отшвырнув его, он опять погнался за сыном. Неожиданно Ванька круто остановился, выругался и далеко в сугроб забросил ездовой хомут.