Но Билибин почему-то упорно произносил:
— Тропимна. Добрая душа! Она мне малахай подарила. Пыжик, опушка — огневка, на затылке — овчина... А родилась Тропимна сама не помнит когда, но более ста лет назад. Современницей Пушкина была. И подумать только, за всю свою столетнюю жизнь ни разу не видела хлеба. Просила меня, как бога, прислать хоть кусочек, перед смертью попробовать...
— Придет транспорт — обязательно пошлем.
— Юрты в Сеймчане все неуютные, холодные, бедные. Немного их, а за неделю не обойдешь, одна от другой за версту. До первого жителя отсюда километров шестьдесят, а до самого дальнего — девяносто, а может, и все сто.
— Жаль, что все хлопоты напрасны,— с горечью сказал Раковский.— И на Безымянном ничего не открыли.
— Мы честно сделали на Безымянном все, что могли,— возразил Билибин,— и можем доложить об этом Союззолоту, Лежаве-Мюрату и самому Серебровскому: их задание выполнено, заявка Поликарпова проверена. А Колыма Золотая будет открыта! Базу придется менять, нечего тут больше делать.
Помолчав, Билибин продолжал:
— Кстати, Розенфельда, который видел Гореловские жилы, Анастасия Тропимна тоже знала. Из себя, говорит, невзрачный, но добрый, обо всем ее расспрашивал и в книжку записывал, а вот где он ходил и где Гореловские жилы, Анастасия Тропимна не знает, и никто в Сеймчане не знает. Сафейка один знает, где ходил Розенфельд, но аллахом божится, что не видел никаких жил, и я ему верю.
— Софрон Иванович — честный мужик,— поддержал Раковский.— Зря мы о нем при первых встречах плохо думали...
— Человека хорошо узнаешь, когда с ним пуд соли съешь. А вот Анастасия Тропимна сразу Сафейку узнала и встретила как старого друга. Хорошая память у нее! Всех, кого видела на своем веку, помнит. Разве что кроме полковника Попова...
— Какого полковника? — удивился Раковский.
— В сельсовете дали мне одну, такую же любопытную, как записка Розенфельда, бумажку. Написал ее какой-то полковник Попов, о нем в Сеймчане никто ничего не слышал, и как попала бумажка в церковь, а потом в сельсовет — никто не ведает... Словом, история покрыта мраком и в самой бумажке сплошной туман. Пишет этот полковник, что где-то в притоках реки Колымы он открыл золото. Точное местоположение, как и Розенфельд, конечно, не указывает, но дает возможность гадать: какой-то левый приток впадает в нее близ Среднеколымска. Вон куда махнул...
— А может, Верхнеколымска?
— Нет, пишет: Среднеколымска. А вершина этого притока подходит к вершинам речек Сеймчан и Таскан...
— Ну, конечно, Верхнеколымск! Описка у него!
— А там, где золото нашел, есть недалеко и месторождение слюды и еще — какой-то водопад. В общем приходи и мой золото. У одного — зигзагообразные молнии, у другого — водопад... Морочат нам головы все эти розенфельды и полковники, а мы цепляемся за их штаны.
НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО
Ночью вдруг что-то грохнуло, как выстрел. Все выскочили из барака и долго недоумевали: вокруг стояла мертвая тишина, такая, что слышно было, как пар, смерзаясь, шелестит,— шепот звезд.
Кто же стрелял? Неужели кто из старателей подходил к базе? И зачем? А может, подъезжают ребята из Олы?
Первым догадался Степан Степанович. Он подошел к красавице лиственнице, под которой стоял барак, и провел ладонью по ее коре. От нижних веток до самой земли толстый, в два обхвата, ствол точно кто распорол. Степан Степанович заскорузлой ладонью ласково и нежно провел по трещине, словно по живой ране. И другие в глубоком молчании подходили и осторожно касались пальцами этой раны.
В ту ночь разведчики долго ворочались на нарах. Даже Иван Алехин, который, бывало, пальцем не шевельнет без присказки, без прибаутки, притих. Весь этот месяц не работали, только охотились да пилили дрова, но чувствовали себя усталыми.
Утром пришел Сологуб. Сверкая золотыми зубами, он ввалился в барак и с порога прокричал:
— С наступающим праздничком, с рождеством Христовым, люди добрые! Считайте, что я дед-мороз и подарок вам принес. Вот — шесть фунтиков муки. Больше не можем. Не обессудьте.
От всего сердца поблагодарили Бронислава Яновича.
Сологуб, не снимая шубы, присел, насупил свои лохматые черные брови. Видно было — хочет что-то сказать, но молчит. И все, предчувствуя что-то недоброе, выжидательно смотрели на него.
Наконец заговорил:
— Нехорошие дела затеваются, товарищи... Правильно вы нашего брата хищниками обзываете... хищники, как есть хищники!
— Ничего, Бронислав Янович, мы их с Оглобиным поприжали, а вот приедут наши и сам Лежава-Мюрат, мы их всех приведем в полный божеский вид!
— Да я не об этом, Юрий Александрович...
— О чем же? Говори. Мы здесь не кисейные барышни, в обморок не упадем.
— Сафейка исчез.
— Убежал?
— Убежал — это бы хорошо... Как бы чего хуже не случилось...
— Да ты что, дед-мороз, загадки, что ли, пришел загадывать? Говори, что случилось?
— Помните, Юрий Александрович, когда вы с Сеймчана вернулись, кто-то в спину прошипел: «Не подохнем, если тебя сожрем?»
— Ну и что? Злой человек чего не скажет...
— А наш брат, хищник, голодный, на все пойдет. И пошел. Да что тут тянуть! Проиграли Сафейку! И тебя проиграли, Юрий Александрович...
— Как проиграли?!
— Ну, как играют... В карты. Золото перестали мыть — стали в карты играть. Сначала играли под то золото, которое припрятывали. Потом под конину, под пайки, которые на всех разделили, затем — и под человека. Ставят на кон того, кого хотят убить — кто в печенках сидит. Проигравший должен убить, а есть будут вместе. Такая механика...
— Так это же людоедство! — закричали потрясенные разведчики.
— Да что вы на меня-то кричите, люди добрые? Я не людоед и в карты не играю. Недобрую весть принес, так не обессудьте... Упредить хотел.
Сологуб ушел как приведение. Да и был ли он? Заходил ли? Был. Заходил. Вот принес мешочек ржаной муки... Предупредил об опасности, нависшей над Билибиным. Но во все это не верилось, не укладывалось это в голове,
— Арестовать людоедов! — завопил Миша Лунеко и бросился к своему ружью.
— А ты кто, Миша? Прокурор или милиционер? — спросил Степан Степанович.
— Красноармеец я! Старшиной батареи был!
— Все мы были рысаками... А нынче твоя пушка на третий раз стреляет и как бы в тебя не ударила,— усмехнулся Алехин.
Миша сел на нары, и снова все примолкли.
Раковский вздохнул:
— Говорил я Поликарпову: дойдет до людоедства...
Как на Алдане, помнишь, Степан Степанович?
— Помню. Да будет вам, все обойдется. Только ты, Юрий Александрович, один не ходи. Да и без ружья в тайге нельзя.
Билибин, видимо, обиделся, подумал, что его за труса считают:
— Пойду! Без ружья пойду! Высплюсь и пойду, завтра же, к Тюркину и Волкову. С праздничком поздравлю и сяду играть с ними в карты. Я причешу их королю бороду! Все золото, которое они прячут, выиграю и самих на сковородку посажу...
— Я с вами, Юрий Александрович! — заявил Алехин.— В карты играть и я мастак!
— Не хорохорьтесь, ребята, не травите голодного зверя,— успокаивал их Степан Степанович.— Ложитесь-ка спать, а я муку замешу, все-таки завтра праздник,
...Всю ночь проворочался на нарах Юрий Александрович. Заснул он только под утро и видел во сне отца. Отец почему-то превратился в алданского политкомиссара и протянул ему плитку шоколада: «На, возьми, а то с голоду помрешь...»
Проснувшись, Юрий Александрович всем рассказал свой сон и всех уверял, что сон этот в руку, что сегодня или завтра придет караван, большой аргиш.
— А что, друзья-догоры, не повеселить ли мне вас рассказом о моем отце, о роде Билибиных и о том, как я родился?
Хоть и не до веселья было, догоры согласились послушать.
ПОД РОСТОВСКИЕ ЗВОНЫ
— Билибины. В российских гербовниках, в энциклопедиях, в грамотах эпохи Ивана Грозного и даже в романе «Война и мир» Билибины поминаются. В шестнадцатом веке был приказной дьяк Билибин Шершень, От этого Шершня и пошли, весьма возможно, все Билибины. Но мой отец прямым предком нашего рода считал Харитона Билибина. Сам Харитон и его два сына: Иван-первый, Иван-второй — были богатейшими купцами в Калуге, заводы имели. Художник Левицкий их портреты писал, в музеях хранятся. И внука Харитона — Якова писал. Ну, те, Харитон и Иваны, были типично русскими купцами, бородатыми и брюхатыми, а Яков — это уже светский щеголь, завитой и с бантиками. Он — и вольнодумец-масон, и коммерции советник. В годы нашествия Наполеона пожертвовал на алтарь отечества двести тысяч рублей. В Петербурге у него — дом-салон: поэты, артисты, великий композитор Глинка бывал... Но к концу жизни промотался или, как говорят семейные архивы, «его состояние пришло в упадок». И все его потомки должны были учиться на медные деньги. К тому же дед мой, Николай Алексеевич Билибин, оказался многодетным. Семь сыновей у него было — дочери в счет не шли. Ясно, что на такую ораву никакого наследства, никакого приданого не напасешься. Ну, и, как говорится, нужда заставила калачи есть — всех выводила в люди. И отец мой, когда рисовал родословное древо, не купечеством кичился, не дворянством, а под каждым листиком подписывал, кто есть кто. Посмотришь на древо и видишь: сидят на верхних веточках военные; ученые, врачи, художники...