Впереди ехала на гнедом стригунке Вера. Она то и дело оборачивалась и неустанно просвещала геологов. Про Угликан сказала: речка местами не замерзает, и вон там утка держалась всю прошлую зиму. Увидела на выпасе коров, поведала о холмогорском бычке, которого крестком завез, чтоб улучшать якутских малодойных коровок. Переходили еще одну речку — пояснила: по-тунгусски — Гадля, по-русски — нерестилище, сюда на нерест кета идет.
— А ты и тунгусский знаешь?
— Знаю. С мамой говорю по-тунгусски, с папой — по-якутски, а с вами по-русски.
— Полиглот! — восхитился Билибин.
— Зачем дразнишься?
— Нет, напротив! Полиглот — это тот, кто знает много языков. Слово греческое, а ты греческого не знаешь и зря обижаешься.
— Узнаю. Поеду в Москву, где такие конфетки делают, выучусь на учителя и все буду знать. А вон и наша школа! — указала Вера на взгорок, где среди старых замшелых лиственниц золотился свеженький сруб под двумя крышами, с двумя коньками и кумачовыми флажками на каждом коньке.— Наша школа имени товарища Ульянова-Ленина! А вон там Александровы живут. У хотона Устюшка стоит. Она глухая и немая, с ней вы ни о чем не договоритесь, только я ее понимаю.— Вера подхлестнула своего стригунка, подскакала к Устюшке, длинной и нескладной девице, и вернувшись через некоторое время, доложила: — Сам Александров на рыбалке, старшие сыновья в горы ушли, Паша, Ванятка и Гавря в школе, вон они бегут. А вон и Петр Каллистратович!
Ребятишки скатились со взгорья, как шарики, облепили Веру, она стала оделять их леденцами и всем объявляла, что поедет учиться в Москву и оттуда привезет конфет еще больше. По глазенкам якутят, зыркавших на приезжих, Билибин понял, что нм нужно, и достал еще три коробки монпансье.
Подошел учитель. Ему лет тридцать, он, как большинство якутов, невысок, черноволос, черты его лица утонченны той интеллигентностью, которая обычно отпечатывается и на лицах русских сельских учителей. И одет он, как русские учителя: белая косоворотка навыпуск с наборным ремешком, пиджак, накинутый на плечи.
Об учителе Федотове зампредтузрика тоже кое-что рассказывал. Петр Каллистратович из крестьян, закончил духовное училище, затем учительскую семинарию. В Гадле обосновался недавно, обзавелся семьей. Секретарь сельсовета, выступает с докладами, стихи пишет для праздничных стенгазет, да и сама-то школа в Гадле — его детище.
Не успели войти в двери, над которыми пламенело: «Гадлинская единая трудовая школа 1-й ступени имени В. И. Ульянова (Ленина)», как учитель, словно мать о своем новорожденном, начал:
— Эти сени сложены из амбарного сруба Медова. Есть такой замечательный якут! Для постройки школы сельсовет распределил, кому сколько заготовить бревен, плах, корья. Старик Медов все, что от него требовалось, сделал, да еще подарил новенький сруб. Сам-то неграмотный, но всех детей — и своих и приемных — наладил в школу. О пользе грамотности объяснять никому не приходится. За школу проголосовали в годовщину смерти Владимира Ильича и выразили полную уверенность, что школа и ее культурно-просветительская ячейка в лице ликбеза станет руководительницей и застрельщицей культурного и хозяйственного возрождения местных якутов! А вот и портрет товарища Ленина! Сам срисовал с газеты... Петров о школе много заботился. Ведь что скрывать, кое-кто из краевых руководителей считал нашу школу незаконнорожденной: на содержание не ставили и даже зарплату мне не платили. Петров добился узаконения... А вот здесь моя келья. Проходите почаевничаем. Я уже слышал — у нас торбасное радио работает неплохо,— что прибыли вы искать золото, если не секрет...
— Надо бы держать в секрете, но от торбасного радио, видимо, не скроешь,— усмехнулся Билибин.
— Великолепно! Найдете золото — край перестанет быть диким, пробудится от вековой спячки! Возродится наш Ольско-Колымский тракт! Больше тридцати лет гадлинские якуты им кормились: одни делали нарты, другие резали ременную упряжь, третьи обшивали уезжающих, четвертые нанимались в конюхи, пятые кредитовались у купцов и их подрядчиков — всем было что заработать и поесть. А в последние годы тракт захирел. Начали на мясо переводить и ездовых оленей и коней. А я думаю, что извоз, хотя и отхожий промысел, благосостоянию не повредит. Нужно организовать артель «Красный якут», чтоб не так, как было: одни наживались, другие проживались... Я предлагал нашему кресткому, но кое-кто даже в тузрике против, Белоклювов говорит, что создавать надо колхоз... Конечно, нужно и то и другое, но не в одногодье...
— Верно! — горячо подхватил Билибин.— Сегодня нужна транспортная артель! И проводники нужны, чтоб повели нас на Колыму! Есть такие?
— Есть. Старик Кылланах — Николай Давыдович Дмитриев, Макар Захарович Медов, Александровы... Правда, сам-то Александров, Михаил Петрович, прижимист. Расхождения у меня с ним, говорит: учить якутскому языку незачем, надо только русскому.
— Странно...
— Странного ничего нет. Простой расчет. Чтоб его сыновьям вести торговлю, достаточно писать-считать по-русски, а на якутский нечего тратить время. А как же быть с культурным возрождением якутов? Со стариком Александровым в одни нарты не впряжешься. Кылланах, Медов — это настоящие красные якуты...
— Они на месте? Так проведите нас, пожалуйста, к красным якутам!
Кылланах жил в урочище Нух, в трех верстах от Гадли. По дороге Петр Каллистратович говорил о нем:
— Прозвище у него такое. Перевести затрудняюсь, очень искаженное слово — не то железный, не то беззубый. Подходит к нему и то и другое. Сам он сказывал, Кылланахом его прозвали после того, как жандарм ему зубы выбил. Было это, когда он, еще совсем молодой, вез двух жандармов и одного ссыльного в Вилюйский острог. Есть предположение, что самого Николая Гавриловича Чернышевского: по времени совпадает и внешность со слов вроде та же. Так вот, когда вез он их на Вилюй, то не поладил с жандармом, а тот, как все царские держиморды,— в зубы. А сюда Дмитриев прибыл тридцать пять лет назад вместе с Медовым, Александровым и другими... Было ему уже тогда лет под семьдесят, но крепкий старик, железный. Шестьдесят годов с гаком бобылем жил, на семидесятом женился на девушке-сиротке Анне, которую сам и воспитал, и детей нарожала она ему кучу. Старший сын сейчас у нас председателем сельсовета, младшие, Иван и Алексей, в комсомол записались, у меня в школе учатся, а старик и ныне крепок, хотя уже за сто лет перевалило. В прошлом году Трофима Аммосова, здорового мужика наших лет, за непочтение к старшим так посохом проучил, что тот милиционеру жаловался, а Глущенко протокол на столетнего настрочил... Историки не поверят в такое! А вот он и сам.
Кылланах встретил гостей у входа в юрту. Был он одет по-зимнему: голова по-бабьи повязана платком, поверх платка малахай, оленья доха спадала отрепьями, на ноrax — разбитые торбаса. Был он высок и не казался согбенным, несмотря на то что опирался на палку.
Знакомство началось с обычного «капсе»:
— Капсе, догор Кылланах!
— Эн капсе, догоры...
Но капсе-новостями обмениваться не торопились, пока капсе означало лишь приветствие. Прошли в юрту, душную, сумрачную. Тут началось знакомство со всеми чадами Кылланаха. Представлял их Петр Каллистратович, а все пришельцы каждому, и взрослому и малолетке, пожимали руки, каждого называли по имени, взрослых и по отчеству, каждого, начиная с самого Кылланаха и кончая трехгодовалой девчушкой, одаривали: одному — кирпич чаю, другому — коробку конфет, третьей шелковую ленточку... Круглолицую, моложавую, лет под шестьдесят, хозяйку Анну буквально осчастливили серебряными полтинниками, она тут же стала прикладывать их к плечам и груди.
Митя Казанли взглянул на Анну, потом на ее трехлетнюю дочку и в упор спросил Кылланаха:
— Твоя?
— Баар.
— Врешь,— Митя пошевелил пальцами между стариком и его хозяйкой.— Не может быть баар.
Анна прыснула. Кылланах насупился.
Билибин одернул Митю:
— Не порть дипломатию, посохом огреет... Николай Давыдович — батыр саха! — Юрию Александровичу захотелось чем-то особенным задобрить старика и, когда увидел в его корявой жмени костяную, до желтизны обкуренную трубку, радостно воскликнул: