«Самые первые годы освоения Колымы, когда она была девственным, совершенно необследованным районом, кажутся сейчас необычайно далекими и начинают уже покрываться дымкой забвения. Вряд ли найдется много людей, которые знали бы историю этих первых лет и были бы ее непосредственными участниками. Их всего небольшая горсточка, этих подлинных пионеров Колымы. Так как мне пришлось участвовать в освоении Колымы с самого начала, я думаю, что некоторые мои воспоминания об этих первых годах не будут лишены интереса».
Да, их была горсточка. В ту ночь с 3 на 4 июля 1928 года на ольский берег высаживалось всего двадцать два человека: начальник экспедиции Юрий Александрович Билибин, палеонтолог Валентин Александрович Цареградский, геодезист Дмитрий Николаевич Казанли, прорабы, поисковики-разведчики Эрнест Петрович Бертин и Сергей Дмитриевич Раковский, врач Дмитрий Степанович Переяс-лов, завхоз Николай Павлович Корнеев, рабочие, промывальщики, шурфовщики, мастера на все руки Иван Алехин, Петр Белугин, Петр Лунев, Михаил Лунеко, Степан Дураков, Кирилл Павличенко, Дмитрий Чистяков, Петр Майоров, Евгений Игнатьев, Кузьма Мосунов, Яков Гарец, Андрей Ковтунов, Михаил Седалищев, Тимофей Аксенов, Степан Серов.
Имена их всех можно было бы высечь на стеле, воздвигнутой средь прибрежных скал, недалеко от места их высадки. Стелу открывали ровно через пятьдесят лет, 4 июля 1978 года, когда из участников экспедиции в живых почти никого не осталось. Один лишь Цареградский приехал на открытие. С утра было пасмурно, туманно, но проглянуло солнце и словно разогнало «дымку забвения». Яростно защелкали фотоаппараты, кинокамеры...
А та незабываемая ночь была белой — светлая и какая-то призрачная. Тогда никто не хотел спать. Все стояли на палубе и молчали, а если кто заговаривал, то почему-то шепотом, словно боясь нарушить тишину и спугнуть призраки. Молчаливо, в одиночку летали чайки, отражаясь в стылой воде каждым перышком. Высовывались из воды пучеглазые усатые Нерпы. Сизо-черные вороны степенно похаживали по отмели и что-то беззвучно поклевывали, будто кому-то кланялись. Солнце скрылось, а его отблески все еще блуждали по небу и воде. Серебристые, дымчато-голубые, розоватые и золотистые, они переливались словно перламутр.
Таких переливчатых отблесков Цареградский не видел на Неве, они беспокоили душу, и он затаенно спросил у Казанли:
— Ну, как, Митя?
Валентин и Митя за долгий путь от Ленинграда очень сдружились, читали друг другу стихи Лермонтова, Блока, Есенина, Гумилева и петроградских декадентов. Один был наделен любовью к живописи, другой — к музыке. Но оба упорно считали, что важнее науки нет ничего, без нее современное человечество шагу не ступит.
— Ну, как, Митя? — повторил Валентин.
Митя небрежно ответил:
— Звезд не видно. А мне нужны звезды. Судя по лоции, мы находимся на одной параллели с Ленинградом, но это надо еще уточнить.
Был отлив. Морское дно обнажилось почти на километр. Огромные черные кунгасы валялись на мели, обсыхая до самого киля. Выгрузка откладывалась до полной воды, часов на шесть. Громыхая сапогами, Билибин пошел к капитану и, обещая хорошо заплатить, попросил шлюпку.
На ней вместе с Корнеевым и Седалищевым он добрался до берега и наконец ступил на землю обетованную.
На берегу стояли летние юрты рыбаков и торчали вешала из жердей, похожие на высокие прясла. На них висели остатки прошлогодней вяленой рыбы — юколы, изъеденной червями и нестерпимо вонючей. С вешал взметнулась черная туча ворон и затмила перламутровое небо. А из-под вешал выскочила свора собак.
— Ну, догоры, обетованная землица встречает нас вороньим граем и собачьим лаем! — весело воскликнул Билибин.
Но веселому благодушию скоро наступил конец. Вокруг пришельцев остервенело закружились собаки. Бежать от них было некуда и не следовало. Билибин вскинул огненную бороду как факел и двигался молча.
Якут-переводчик Седалищев наступал ему на пятки и то плаксиво тянул: — Ружье надо взять, ружье...— то на всех трех знакомых ему языках умолял собак отстать, но эти твари не понимали ни по-русски, ни по-якутски, ни по-тунгусски.
Завхоз Корнеев прикрывал собой тыл, то отмахивался портфелем, то загораживал им свой зад. Портфель был модный, из грубо выделанной свиной кожи и раздражал псов.
Свора, чем ближе подходили к селению, росла. Нарастало и напряжение.
Дошли до первых халуп. Приземистые, потемнелые, крытые корьем, они стояли вразброс, не поймешь как, передом или задом. Вокруг ни загородочки, ни кустика, лишь торчат колья, а к ним привязаны собаки. Привязные — голодные, злые, рвутся так, что, того гляди, горло себе перережут ошейником. Надеялись, из домов выйдут люди и утихомирят собак. Но никто не выглянул.
— Дрыхнут, черти,— сменил один отчаянный напев на другой Седалищев и опять: — Ружье надо взять...
А собачий эскорт все увеличивался. Всех пуще кипятился голенастый кобель волчьей масти. Он брызгал желтой слюной прямо на сапоги Билибина, и Юрий Александрович не выдержал:
— Не взяли ружье!
И вдруг, как по заказу, грянул выстрел. И этот волкодав, самый настырный, взметнулся дугой, сверкнул гранатовым глазом и распластался у самых ног Билибина, ощерив клыкастую пасть. Все гулявые кинулись врассыпную, привязные виновато заскулили.
Пришельцы оглянулись. К ним подходили двое. Один — долговязый, будто на ходулях, в мешковатом пиджаке, как в балахоне. Другой — вдвое меньше, но щеголеватый, со сверкающей кокардой на суконной новенькой фуражке, в маленьких, будто с дамской ножки, юфтовых сапожках, в перетянутой ремнями черной гимнастерке — милиционер.
Видимо, очень довольный метким выстрелом, он, подойдя к убитой собаке, ткнул ее острым носком сапога:
— Точно — он! Бурун, кобель ямский. Трех оленей зарезал, детишек кусает. Давно мою пулю ждал!
Размашистым шагом подошел и долговязый, вытянул руку:
— Белоклювов, райполитпросветкульторг и зампредтузрика в текущий момент. А вы — товарищ Марин, новый предтузрика?
Билибин назвал себя и сразу спросил:
— Мою телеграмму получили?
— «Молнию»! — для солидности вставил Корнеев.
— Ха, «молнию»? В этом крае ни грома, ни молний не слыхать, не видать, а как церковь закрыли, и про Илью-пророка забыли...
— Я посылал «молнию» через Тауйск,
— Нет, товарищ Билибин, не получали. Тауйск от нас двести верст, а телеграф там — лучше б его не было. По крайности знали бы, что телеграфа нет, и сами никаких телеграмм не давали бы и от других не ждали. Застряла ваша «молния».
— Я просил подготовить транспорт. В крайкоме говорили: лошади здесь есть, оленей не менее трех тысяч.
— Лошади есть, и олешек много. Но кто их считал, олешек? Оленехозяева считать и до ста не умеют, неграмотные. Много, полная долина — вот и весь счет. И вам не сказали, каких оленей. А они почти все не ездовые, под вьюком и в нартах не бывали...
— Дикие! — услужливо подсказал милиционер.— Подсчету не поддаются и никому не подчиняются!
— А там,— зампредтузрика махнул длинной рукой куда-то в полуденную сторону,— знают о нашем крае по туманным слухам. Я тут скоро год по направлению, а за это время ни один из крайцентра сюда не заглядывал. Живем в отбросе и забросе.
— Ну, а лошади-то, говорите, есть?
— Есть, да не про нашу честь. Тунгусы их не держат, камчадалы тоже. Одни якуты. За ними числится сорок голов. Но вы не вовремя приехали. Экспедиция Наркомводпути вас опередила, взяла в аренду у якутов двадцать лошадей, половина уже вышла на Колыму, половина пока сидит. Третьего дня с «Кван-Фо» артель вольноприискателей высадилась, другая из Охотска на шлюпке пришлепала, всех коняшек и порасхватали, а какие остались, тех якуты для убоя держат, на пропитание.
— Значит, ни ездовых оленей, ни лошадей, одни собаки?
— Так точно, товарищ Билибин, одни собаки! — согласился милиционер.— Беспородных развелось. Всех пострелял бы! Патронов не дают. На этого Буруна, волкодава, по разрешению товарища Белоклювова пулю затратил, и акт придется составлять. А на всех собак тут не только пуль, но и бумаги не хватит.