— Свидетелей не надо. Наедине хочу.
Григорьев поднялся, раскатал штаны, сунул ноги в сапоги.
— А не боишься?
Авдотья улыбнулась:
— Нет!
Взял было фонарь, но потом раздумал.
Шли в траве, в сторону от плотов и деревеньки, хотелось затеряться где-нибудь в таежном буреломе. Григорьеву льстило, что Авдотья все-таки пришла, что сам он был не прав, и, как говорил Васька, «завязалась у них жизнь, сквозь огонь и воду прошли…»
У него стало хорошо на душе, и он назвал бы себя счастливым, если бы рядом идущая Авдотья не была грустна. Ничего. Все образуется! Они все равно будут вместе. Сейчас нельзя бежать ей с ним, так потом… Повеселел.
— Говорил. И сейчас скажу. Ты подумай крепче, да реши на всю жизнь.
Он вспомнил, как Авдотья шла за Савелием в избу, опустив голову.
Ночью в тайге не страшно — как в избе, ветви сомкнулись над головой — крыша, стволы вокруг — стены. Авдотья идет впереди, ничего не боится, как хозяйка.
— Стой. И здесь хорошо, — остановил ее за руку Григорьев.
— Идем дальше. Здесь нет неба. Костра нельзя разжечь — огнем можно тайгу подпалить.
Григорьев поморщился при слове «огонь» и глухо напомнил:
— Спалить и человека можно.
— Небось… Я бы тебя уберегла.
Авдотья засмеялась, задышала глубоко, вольно. Подоткнув юбки высоко к поясу, открыла ноги, шла, двигая округлыми бедрами. «Зачем она так…» — подумал он.
— Вот здесь. Пришли, — кивнула она вокруг и обняла Григорьева.
Бросил на траву пиджак.
— Сядь. Уколешься.
Села, обхватив колени. Взгляд в землю, а наблюдает за ним, как он ножом рубит ветви, собирает их. Вздул огонек.
— Ну, сказывай. Что решила и как?
И вдруг она разрыдалась. Григорьев подошел, положил руку ей на плечо. Молчал, ожидая, когда она перестанет. Утираясь платком и не поднимая головы, она созналась:
— Ты вспоминай меня без жалости… Я ведь поняла, что не возьмешь меня с собой. Нельзя сейчас. Поняла. Дура я… Женой тебе быть хочу, и стыда нет. Бабье сердце одно — ему хоть день, да чтоб сладок был до конца.
Он стоял над ней, тупо смотрел в огонь, на ее ноги, на вздрагивающие плечи. «Так вот зачем звала…» Волнуясь, проговорил; жестко и громко:
— Не надо сейчас. Слышишь! Это просто, так если — встретились и разойдемся. А мне семья нужна, жена чтоб…
— Я знаю, чувствую… — заторопилась Авдотья, закрыла ноги, — мой Савелий-то пятки мне целует и спит в ногах, как кутенок. Притулится — тепло. Подолом закрою — и весь он там. А ты… эвон, ростом-то с громилу, всю под себя упрячешь. Твоя я, твоя! Все равно уйду к тебе.
Под кедрами дурманят травы, стучат сверчки. Глухота. Темь. Желтеет огонь. Плачет женщина. Стихают, удаляясь в глубь тайги, ночные шорохи.
— Думала, не пойдешь. Пошел… значит, крепко привязан.
Погладил ее щеки жесткой теплой рукой.
— Идти пора.
— А где тебя искать?..
Он рассказал, где живет и как его найти, написал, слюнявя химический карандашик, свой адрес, оторвал клочок, отдал.
— Собери свое. Приезжай. Будем жить.
И дополнил, стесняясь себя самого:
— Ребеночек-то будет — побереги… Прощай, — поцеловал Авдотью по-мужски, крепко, и ушел, не расслышав сказанное шепотом:
— Если будет…
Авдотья осталась одна. Она лежала и уже не плакала, запрокинув руки под голову, в траве у костра, грея ноги, и все смотрела, смотрела чистыми глазами в низкое небо на зеленые крупные звезды, успокоившаяся, думая о Григорьеве, думая о том, как много на небе звезд и которая из них ее звезда: протяни руку — сымешь самую крупную, осветишь все кругом.
А Григорьев долго стоял у плотов, тоже успокоившийся, но чуточку грустный. «Думал, счастье пришло… А оно осталось в сердце Авдотьи. И опять ждать! Но теперь — наверняка!» Не заметил, как скомкал письма — свое и Ганны, одно с оторванным клочком. Посмотрел: разорванное письмо было от Ганны. На клочке ее письма он и написал свой адрес Авдотье.
Зачем теперь ему эти письма! Медленно, словно жалея, стал разрывать их на мелкие кусочки и бросать в воду, чувствуя, как с каждым лепестком бумаги, уплывающим по течению, становится легче и легче на сердце, будто и не было никогда в его жизни ни родного села Васильевки, ни неверной Ганны, ни справедливой тюрьмы, ни одиночества. Пусть плывут и плывут эти письма-слова по рекам… в Днепр, к Васильевке, туда, где в неравном бою с печенегами пал светлый князь Святослав Игоревич…
6. НЕВЕСТА
Вот и все, что произошло на плотах в черемуховый месяц май. За несколько дней у каждого из плотогонов как-то по-другому повернулась жизнь и по-новому забилось сердце: у одних сильнее, у других спокойнее, а у третьих — глуше, потому что разное бывает в жизни, и люди, обычно не похожие друг на друга, сходятся в одном: нужно хорошо жить. Но каждый понимает это по-своему.
Вот и сейчас плоты идут своим путем, мимо Зарубина, через перекаты, в Зарайск, а на них работные люди с разной судьбой, но ставшие роднее, и никто, кроме Жвакина, не желает друг другу зла, потому что есть закон в жизни, когда плохому нужно помешать, хорошему — помочь. Это значит — люди любят друг друга и «на всех солнце одно», как сказал самый добрый и тихий, самый нежный человек из них — манси Саминдалов Степан. И это самое лучшее, что делает людей товарищами, а также работа, беда и праздник.
Когда застопорились плоты после ливня, Жвакин нехорошо выругался. Васька расставил всех по местам, сам налег на рулевое бревно. Ему помогали все, плечом к плечу, и сдвинули вклинившийся в камня головной плот, и вся эта громада древесины выплыла на простор, в котором нет подводных камней…
Когда плоты проходят мимо прибрежных деревень, жители по стародавней привычке сбегаются к берегу посмотреть незнакомых людей в рабочих робах, поворачивающих гребь и ведущих из тайги в другой мир что-то нужное и трудное — плоты. Сбегаются и машут вслед руками: «Счастливого пути!» А на том берегу, где после ливня они переночевали все вместе по разным избам и где сгорела баня, не было никого, когда тронулись плоты. Было мертво, пусто, тихо. И огни в окнах не горят. И никто не машет им вслед рукой.
Григорьев погрозил этому берегу кулаком, будто его обидели на всю жизнь.
У всех все было понятно: Саминдалов с Майрой — вместе, Коля берег Тоню, Григорьев был спокоен и думал о встрече с Авдотьей. Только Васька и Жвакин нервничали — у них все было впереди. Один был очень задумчив и серьезен, другой — стонал.
В Зарубине плоты остановились.
Жвакин сошел на берег — здесь неподалеку стояла его изба. Рука, забинтованная Тоней, была похожа на белую лапу, и он придерживал ее другой рукой. Жвакин грустно посмотрел на всех, счастливых и уставших, и виновато попросил:
— Ребята, братцы! Дорогие, хорошие, так вы в Зарайске замолвите за меня… По наряду зарплата, деньги мне за шесть ден… Почтой, почтой! Меня все здесь знают.
Ему пообещали.
Васька побывал у Глафиры, но изба ее была закрыта и во дворе бешено рычали спущенные собаки. Он долго стучал в окно, в ворота, пока из-за калитки старушечий злой голос не спросил:
— Кто?
У Васьки чуть не остановилось сердце, и он, грубо с досады, потребовал:
— Где Глафира?!
Голос старушки притих:
— Уехала в Ивдель. На базар. Завтра воскресенье.
Ваське хотелось застучать кулаками в ворота — ему показалось, что Глафира спряталась где-нибудь. А ведь он так тосковал о ней на плотах, видя чужое счастье!
— Глафира ничего не передавала? — спросил он, словно требуя.
— Кому? — боязливо спросила старушка.
Хотел выругаться и сказать «жениху», но с отчаяния промолчал.
Старушечий голос проскрипел: «Нет», — и Васька ушел, заметив в окошечке-сердце, вырезанном в калитке, как на желтом песке двора петухи и куры деловито и настороженно клевали землю, ища корм.
Ему стало почему-то до боли жутко, словно все здесь было ему чужое… Он вспомнил разговор с Григорьевым о жителях тайги, крадущих у государства, и прибавил шагу, направляясь к плотам…